– Вам нездоровится? – спросила я. – Может быть, я не вовремя? Я могу в другой раз, когда вы назначите. Ведь от меня до вас рукой подать.
– Нет. Садитесь, пожалуйста, Лида. Кушайте шоколад. Рад вас видеть. Сегодня я первый день в отпуске.
Я спросила, интересный ли был симпозиум?
– Совершенно дурацкое положение. Наши посылают невежественных людей, а потом их надо зачем-то спасать. Пытаешься спасти. А они не способны плавать и пускают пузыри50.
Доверительный тон и удивил, и ободрил меня. Я изложила дело. Рецензия с собою. Константин Александрович прочел и молча возвратил ее мне. Я сказала, что рецензия Книпович в ее критической части представляется мне совершенно необоснованной. Стараясь отбирать одни лишь парламентские выражения, сказала, что выбрасывать из книги «Реквием» или «Венок мертвым» – постыдно, стыдно перед мертвыми и живыми; что нападки на «Поэму» – беспомощны: нельзя же отвергать художественное произведение, посвященное определенной эпохе, по той причине, что друзья рецензентки рассказывали ей, видите ли, о том же времени иначе. Что, кстати, многие стихотворения Блока свидетельствуют: ахматовское восприятие эпохи близко блоковскому… Я сказала, что существует подробная и обоснованная статья Корнея Ивановича о «Поэме» и о тех же временах – а он, в отличие от рецензентки, сам пережил, помнит и знает десятые годы… Почему же издательство опирается на мнение друзей и знакомых Книпович, а не на статью современника и участника изображенных в «Поэме» событий?.. О «Поэме без героя» Книпович написала с большой самоуверенностью, но небрежно, неряшливо, поверхностно. «О первой попавшейся рукописи из самотека – и то нельзя отзываться с такой бездоказательностью», – закончила я.
– Ну, им никакие доказательства не требуются, – ответил Константин Александрович. – Они понимают друг друга без слов. Тут дело не в степени убедительности, а в силе имен: Лесючевский заказал, Книпович заказ выполнила. Мнение Корнея Ивановича для них звук пустой. Хоть он специалист по Ахматовой и вообще по русской поэзии, но Лесючевскому нужна подпись Книпович, ни чья иная.
Монолог Федина довел меня до онемения. Вот как, оказывается, ясно понимает он, кто такие Лесючевский и Книпович! Будто я с Фридой о них разговариваю, а не с Первым Секретарем Союза Писателей. А я-то воображала: Федин давно уж сделался их стана человек.
Он поднялся. Я тоже.
– Оставить вам рецензию? – спросила я, несколько опомнясь.
– Нет. Спасибо, что пришли и рассказали. – И тут я снова удивилась – но уже по другому поводу. – Я попробую поговорить с Сурковым. («Всего лишь с Сурковым!, – подумала я. – Да ведь с Сурковым и сама Анна Андреевна уже говорила». Я хотела было сразу сообщить об этом Константину Александровичу, но воздержалась, – быть может, его разговор с Cурковым весит более, чем жалоба Анны Андреевны?) – На Суркова, – продолжал Федин, – сильно давят сверху, но он любит и почитает Ахматову и, вероятно, попробует защитить книгу. Тем более, что к осени ожидается потепление в литературных делах.
Он уже провожал меня по дорожке к воротам. «А вы? А вы попробуете предпринять что-нибудь решительное? Или всего только поговорите с Сурковым?» – хотела я спросить, но спросила по-другому:
– Когда же мне зайти к вам, Константин Александрович, чтобы узнать… удались ли ваши хлопоты?
– Вы не заходите, – ответил он. – Если что удастся, я сам пришлю к Корнею Ивановичу Ниночку. – Он отворил передо мной калитку. – Да, Лида, я давно хотел сказать или написать вам: я прочел вашу книгу и она мне очень понравилась. Все времени не было51.
Мы простились. Домой я возвращалась с неменьшей смутой в душе, чем вышла из дому. Хочет он сделать что-нибудь? Или не хочет? Или хочет, но не может? Кто кому подчинен – он Лесючевскому или Лесючевский ему? Серое лицо, синие губы, красные веки – откуда в нем такая измученность? Мне на минуту сделалось стыдно: частенько говорила я об этом сгорбившемся человеке с насмешкой, со злостью. Я вспомнила, как один раз (уже после выступления Федина против «Литературной Москвы» и после Пастернака) мы с Ваней Халтуриным проходили мимо фединской дачи и Ваня сказал: «Тут на воротах следовало бы написать: “Дача Пилата”» – и я рассмеялась. А судьба Федина и ему подобных – это тоже совсем, видно, несмешная судьба.
Пережидая машины на шоссе, вспомнила я слова лейтенанта Шмидта, обращенные к судьям:
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже – жертвы века.
От пастернаковской цитаты стало мне на душе полегче52.
Не умею я, видно, драться.
____________________
Из Комарова воротилась Сарра Эммануиловна[47]. Она, оказывается, тоже, вместе с Фридой, часто бывала в Будке. Анна Андреевна о рецензии Книпович отзывается так: «Евгения Федоровна ставит мне в упрек, что в моей книге много смертей и ни одного воскресения. В истории человечества известно до сих пор только одно-единственное: воскресение Христа. Другого не знаю. Воскрешения, правда, совершаются. Пора бы Евгении Федоровне подумать, в каком качестве воскреснет она».
15 октября 63. Комарово. «Дом Творчества». • Сегодня, в день приезда, я хотела немного передохнуть, разобраться в черновиках, выписках, блокнотах, тетрадях, и вообще оглядеться внутри и снаружи. Непрерывный рокот волн, такой мне знакомый, детский. Быть может, думалось мне, и родное море увижу сегодня же? Здесь берега не плоские, как в Куоккале, а спускаться на берег надо с высокого обрыва. Но нет, сегодня еще только сосны и рокот, а с морем лицом к лицу я еще не встретилась. Другая случилась встреча. Из столовой, во время обеда, меня внезапно вызвали в тамошний вестибюль, к телефону, и незнакомый мужской голос произнес:
– Анна Андреевна просила вам передать, что ждет вас сегодня к себе непременно.
Если, после обеда, я не полежу хотя бы минут сорок – сердце соскочит с гвоздика, расстучится, и тогда уж никуда не пойдешь. Значит, сразу идти не могу. А темнеет рано. Значит, одна переходить вечером через рельсы не решусь – а Будка где-то там, по ту сторону линии. Там, дальше, дорога, объясняют, идет лесом – Озерная улица, дорога на Щучье озеро, потом где-то надо свернуть налево и тогда сразу Будка. Леса я не боюсь, а вот спутанных станционных огней, в темноте врезающихся мне в глаза, и, главное, толчеи на станции, толпы, – вот этого я боюсь отчаянно.
Из хороших моих друзей, да еще бывающих нередко у Анны Андреевны, здесь один только Володя Корнилов. За обедом мы условились отправиться в Будку сразу после ужина, а к ужину придти ровно в семь, спешно его проглотить – и – в дорогу.
Так и сделали. Вышли в полную тьму. Я уже изучила новый нрав своего зрения: ко всякой тьме я постепенно привыкаю и что-то начинаю различать, а вот огни во тьме – они источают не свет, а боль, и не видишь уж совсем ничего. Конечно, без Володи мне бы через пути благополучно не перебраться. Зеленые, желтые, красные, вой электричек, приближающихся к станции с обеих сторон сразу, и беспорядочно мечущаяся толпа. Из всего этого хаоса Володя вывел меня твердой рукой. Но есть у моего доброго поводыря серьезный недостаток: молодость, сила. Очень уж он скор. Быстр. Неудержим. Сам несется, как электровоз, и ничем его не затормозишь.
Озерная – это, по-видимому, попросту обыкновенная лесная просека. Сейчас там асфальт и зеленоватые, редкие, не колючие огни фонарей. Грохот станции остался позади, дорога тихая. Володя расспрашивал меня о нашей жизни в Куоккале, и я рассказывала53. И тут, во время рассказа, вдруг выплыло из небытия давно потерянное мною, – приехав сюда я все пыталась вспомнить его, но не удавалось, – давно забытое мною слово: Келомякки. Слово из моего финляндского детства. Когда мы жили в Куоккале, то станция, которая сейчас переименована в «Комарово» – она еще называлась по-фински: «Келомякки». «Вы где дачу снимаете – в Келомякках?» – спрашивали тогда. – «Нет, в Териоках». Русификация тогда не доходила до переименования финских местностей на русский лад. Куоккала тогда так и называлась Куоккалой, а не Репиным, как теперь. Да что названия! Теперь тут ни единого финна.