Карета стояла на полозьях, этакие сани с крышей, богатым убранством и печкой внутри. Серьезно, в карете стояла печка, чем-то напоминающая буржуйку. За ней нужно было постоянно следить, чтобы она не опрокинулась и не сожгла пассажиров к чертям собачьим. Для этого в карете, кроме меня самого и Остермана постоянно находился специальный мальчишка, следящий за печью, ну и выполняющий мелкие поручения высокопоставленных особ не без этого.
Со мной ехали две роты гвардейцев Преображенского полка, несколько слуг и Остерман, да еще духовник, приставленный Феофаном к моей персоне. Ну, не могу же я без духовника молиться на самом-то деле. Вообще-то еще как могу, и первая моя победа заключалась именно в том, что я отстоял свою независимость в уединение. То, что на улице стояла зима, помогло мне в этом, прямо скажем, нелегком деле. Наличие специального мальчишки в карете, исключало возможность ехать в ней еще и духовника. Ну не влезал он, что теперь поделать? Не Остермана же на улицу выбрасывать. Вот это точно будет не слишком здравой идеей. Андрей Иванович при желании мог испортить жизнь не только Меньшикову, но и мне самому, а я пока не обладал вообще почти никакой властью, чтобы противостоять хоть кому-нибудь из Верховного тайного совета. Пока только можно было лавировать. Потому что тут и Лизка хвостом метет, и Петер Ульрих где-то подрастает, претендентов хватает, чтобы ранний апоплексический удар государю табакеркой организовать. К тому же преображенцы практически полностью подчинены Долгоруким. И как мне их безболезненно отделить друг от друга я пока даже не представляю. Поэтому я банально сбежал, чтобы не наворотить дел и не сократить и так слишком малый отмеренный мне срок, потому что вот так менять историю как-то не слишком хочется.
Чем же я собирался заниматься в Царском селе на самом деле? Не оплакивать Наталью, это точно. Возможно, для Петра II она значила много, не даром же никто особо не удивился этому отъезду, но я эту девочку не знал, и, хотя и сожалел о ее такой ранней смерти, но предаваться унынию не собирался. Мне бы за ней вскорости не отправиться, вот о чем я думал в первую очередь. Так что цели моего отъезда были не настолько благими, но какие-то цели, кроме банального бегства, я все же преследовал. Во-первых, мне необходимо было дистанцироваться от Ивана Долгорукова, пока под таким вот надуманным предлогом, а дальше будем посмотреть. А во-вторых, мне нужно было научиться разговаривать. Да-да, русский язык, вроде бы мой родной, но не слишком-то мне давался. Он был тяжеловесным, изобилующим различными выражениями, которые я лично считал лишними, и которые вполне можно было опустить, но вот только опускать их категорически не рекомендовалось. И хорошо еще, что приходилось учиться говорить именно по-русски. Ведь спустя совсем немногим полвека аристократы вообще перестанут изъясняться на родном языке, ну это понятно, больше бы правителей было на российском престоле с непроизносимыми немецкими фамилиями, глядишь, вообще бы Россией называться перестали бы. Так что, Петр Романов, лучше помолчи и поблагодари объект, за то, что не закинул тебя куда-нибудь, где твои знания технических иностранных ну очень сильно бы пригодились. Остермана же я взял с собой именно за то, что Андрей Иванович, в связи со своим происхождением, отвратительно изъяснялся на великом и могучем, и вряд ли мог ткнуть пальцем в меня и завопить: «А царь-то у нас не настоящий!».
Правда, Остерман попробовал сказаться больным, как только до него донесли текст указа, уж не помню, что у него обострилось: подагра или мигрень, но я с грустной улыбкой, я ее полдня репетировал перед зеркалом, сказал своему тогда еще официальному наставнику, что прикажу перевозить его на носилках и буду собственноручно ухаживать за больным другом, только бы он не бросал меня в годину трудную, во время скорби безмерной по сестрице Наташеньке. Андрей Иванович выздоровел после этого не мгновенно, конечно же, но уже на третий день, когда мы садились в карету, он передвигался хоть и с помощью трости, но вполне самостоятельно, отвергнув идею перетаскивать его как бревно на носилках.
В общем, десятого декабря 1728 года императорский поезд, поражавший воображение своей скудностью, весь увитый траурными черными лентами, тронулся из Москвы, которая к тому времени уже практически снова становилась столицей Российской Империи, в Царское село, что раскинулось под славным деяниями деда Петербургом.
Дорога заняла без малого восемь дней, и это с учетом того, что ехали мы зимой, и снег закрыл все основные прелести проселочной дороги этого нелегкого времени. Полозья императорских саней скользили легко, а лошадей мне предоставляли по первому свистку и только самых лучших. Вот только время дневное было зимой весьма ограничено, хоть я и настаивал на том, чтобы начинать двигаться еще до того, как полностью рассветет, и останавливаться на ночлег уже когда на небе начинала светить луна, декабрь все равно сильно повлиял на продолжительность движения, увеличив и без того длинную дорогу.
И все же, несмотря на определенные трудности, мы, наверное, смогли бы доехать и быстрее, но, когда уже подъезжали к Великому Новгороду, налетела пурга. Уже к двум часам дня ветер усилился настолько, что не было ничего видно в пределах пяти шагов. Я с тревогой смотрел в окно, но сам не решался остановить наш поезд, полагая, что те люди, которые меня везут и охраняют, знают, что они делают.
Карета остановилась. Дверь распахнулась в ее натопленное, жаркое нутро ворвался колючий холодный ветер. Сквозь пелену разыгравшейся не на шутку метели проступил силуэт офицера, с трудом удерживающего шляпу на голове, которую так и норовил с него сорвать, подхватить и унести в неведомые дали завывающий диким зверем ветер.
Нужно форму менять, а то у меня так пол армии сдохнет от банальной простуды, в угоду моде и красоте. И в первую очередь эти идиотские треуголки убрать и заменить нормальными шапками, — промелькнувшая в голове мысль засела в ней занозой и постоянно напоминала о себе все то время, пока я разглядывал с борющимся с ветром офицером.
— Камер-юнкер Высочайшего двора граф Бутурлин, — проорал офицер, пытаясь перекричать ветер. — Государь Петр Алексеевич, необходимо остановиться, пока буря не утихнет! А то лошадей погубим и сами сгинем, весной поди косточки наши и найдут оттаявшие.
— Где? — мне тоже пришлось кричать ему в ответ. — В чистом поле?
— Здесь недалеко мое отческое имение расположено, даже не надо Новгород проезжать. Христом богом прошу, государь Петр Алексеевич, принять мое гостеприимство и переждать непогоду под сенью моего отчего дома!
— Как далеко имение?!
— Пара верст, государь! Прорвемся. Я покажу дорогу, не извольте сомневаться! Еще совсем пацаненком был, когда здесь всю округу облазал, не заплутаю, вот вам крест! — ветер все нарастал, и я услышал, или мне почудилось, что где-то там невдалеке к вою метели присоединился слаженный волчий вой. Решение нужно было принимать немедленно. Но Бутурлин... Снова раздался волчий вой, теперь уже отчетливо слышимый, который стал значительно ближе. Черт с ним, я вроде пока рассориться с камер-юнкером не успел, не держит пока Александр Борисович Бутурлин на меня зла. А он уже с трудом удерживал тяжелую дверь кареты, которую пытался вырвать у него из рук ветер. А ведь еще и шляпу приходилось держать.
— Поворачивай! — закричал я, и Бутурлин кивком головы дав понять, что понял, и навалился все весом на дверь кареты, пытаясь ее закрыть. Наконец ему это удалось, и карета принялась разворачиваться.
Лошади хрипели с трудом пытаясь сопротивляться сбивающему их с ног ветру. Но мне-то еще куда ни шло, в мой возок запряжена шестерка, вшестером они справятся, а вот какого сейчас всадникам? Карета наклонилась так, что я едва не завалился на бок. Остерман так завалился и грязно ругаясь по-немецки пытался принять достойное положение, одновременно поправляя съехавший на бок парик. Молодой парнишка, не старше меня, кинулся к печи, к которой был специально приставлен, чтобы не дать ей опрокинуться.