Кафедральный Собор в Панаме
На обратном пути в самолёте я сказал генералу, что смерть другого человека воспринимается нами, ещё живыми, с чувством некого преимущества перед покойным, которое мы пытаемся стыдливо погасить в себе. Мы чувствуем, будто мы выиграли. По крайней мере, у покойного. И по той простой причине, что мы ещё живы: нам лучше, чем ему и всем тем, кого уже нет. Разве, например, великий Шекспир не поменял бы все свои творения на ещё одно утро на солнечном пляже у моря? «Я думаю, – сказал я, – что где-то тут прячется ощущение некой эйфории, стыдливо скрываемой, но присутствующей среди пришедших на похороны людей».
Генерал улыбнулся. Вероятно, подумал я, он увидел в этих моих рассуждениях замаскированную классовую неприязнь, поскольку умерший костариканец был очень богатым человеком. И тогда я рассказал ему, как однажды на одной из парижских улиц увидел потерпевшего аварию молодого парня-мотоциклиста, недвижно лежавшего на тротуаре в луже крови. Я остановился подле него в тот момент, когда по тротуару проходила мимо пожилая супружеская пара. Старик, плотно обнимая свою супругу, сделал всё, чтобы пройти мимо, не взглянув на умершего или ещё агонизировавшего перед смертью парня. Старуха же, не поворачивая головы, но искоса буквально вцепилась взглядом в мотоциклиста, и по её лицу в тот момент промелькнула дьявольская усмешка.
И на этот раз генерал промолчал. Но и не улыбнулся. И я знаю почему. Потому что допустить, что смерть ближнего является вашим триумфом, является наследным комплексом идеалистов, для которых материалистическая реальность является чем-то унижающим дух и потому её следует стыдиться. Это неверно. Это аморально и стыдно, но прежде всего неверно. Смерть близкого вам человека не триумф, а наоборот: личное поражение. Это что-то, что нас как бы уменьшает и предостерегает, как довольно точно сказал один английский поэт про звучавший на похоронах колокольный звон, который «звонит и по тебе».
Когда мы хоронили близкого соратника и друга генерала Асканио Вильяласа, смерть которого он глубоко переживал, я напомнил ему сказанное когда-то святым Августином, что если и когда умирает близкий и любимый вами человек, вас покидает и половина Вашего собственного «Я». И как бы Вы ни хотели пойти вслед за той половинкой, Вы не можете и не хотите делать этого, потому что одновременно чувствуете, что половина усопшего ещё живёт в Вас и что было бы жестоко убить и то единственное, что ещё осталась после его смерти. На меня произвело впечатление, как генерал ответил на эту витиеватую фразу, приписываемую святому Августину. Он посмотрел на меня молча долгим взглядом, и потом утвердительно кивнул. И теперь, когда он умер сам, вместе с частичками наших душ, эта мысль и слова святого Августина получили для меня полное подтверждение.
Однажды мы были с ним в Ливии. Там в Триполи, лёжа на кровати свергнутого ливийского короля Идриса в его бывшем роскошном дворце, генерал вдруг без видимых для этого причин заговорил о религии и жизни после смерти. Сказал, что религиозную веру он приобрёл ещё на груди своей матери и что она врезана в него, как лазерным лучом.
«Но вот во что я не верю, – сказал он, – так это в существование Бога. И в загробную жизнь после смерти тоже не верю».
Он не стал приводить никаких доказательств этого. И чувствовалось, что он в них и не нуждался. И если бы он их искал для себя, как я потом понял из других разговоров на эту тему, то они, эти доказательства, были бы либо морального, либо эстетического свойства, но никак не научного. Потому что можно думать, что плохо не веровать в Бога.Можно считать, что и самому Богу не хотелось бы вообще существовать. Но вот думать о научном обосновании Бога нельзя. Да и самой науке не интересно доказывать, что Бог не существует.
Тогда я промолчал. Из уважения к его серьёзному отношению к теме. И вспомнил своего отца, который, будучи нормальным католиком, когда понял, что смерть уже стоит за углом, превратился в атеиста. Подобно тореро, который кричит команде своих ассистентов: «Оставьте меня одного с быком», он попросил нас оставить его один на один со смертью. Что это? Отетственность? Гордыня? Или высшая эстетика?
Я не раз, мягко подшучивая над генералом, говорил, что он верит в Священное Сердце Христа, в существование Сан Мартина де Порраса и во Всемогущую Длань, но в Бога – нет. И он всякий раз, избегая улыбки, с задумчивым видом отвечал серьёзным: «Да».
Думаю, что этим он как бы утверждал удвоение своей Веры: одну он разделял со своим народом, вторая была Вера в этот народ. И ещё он культивировал в себе способность верить больше, чем способность узнавать через процесс познания. Я уверен, что если бы ему предложили выбрать по какому-либо поводу между знанием и верой, в большинстве случаев он бы выбрал Веру.
—– * –
Против ожидания, число людей, приходящих в Собор, не убывало. Я не ожидал также, что вид его гроба для меня не оказался столь драматичным. Я вспомнил, как он шутил, бывало, что гроб будет его «пижамой из сосны». Теперь он был одет в эту пижаму. Я хотел подобраться поближе к гробу, но не смог протиснуться сквозь толпу, что его окружала. Я, его телохранитель, в обязанности которого всегда входило не допускать, чтобы его слишком тесно окружал народ, сегодня был не допущен к его телу тем же самым народом.
Траурный кортеж и прощание с прахом генерала в Соборе
И ко мне пришло сначала болезненное, а потом успокаивающее ощущение, что генерал сейчас уже не нуждается в почётном эскорте, он не принадлежит ни ему, ни Национальной гвардии, ни своим близким, ни даже самому себе. Теперь он принадлежит этому народу. Сейчас уже только ему, народу принадлежат эти останки его плоти и скелета, осколки костей… всё то малое, что физически осталось от него.
А также ответственность и честь сохранить в своей памяти и сердцах его идеи, его образ, его глубокое революционное политическое содержание, с тем чтобы рано или поздно вновь поднять его знамя революционной борьбы. Пока же этот народ, плотно окружив его останки, эгоистично и даже нагловато так и не позволил мне подойти ближе к нему.
Примерно через год после гибели генерала в Панаму приезжал Рикардо Лара Парада – один из колумбийских партизан: геррельеро, которого он очень ценил, как олицетворявшего в себе зримо и конкретно достоинства и черты латиноамериканского революционера. Случилось так, что однажды генерал спас ему жизнь, и теперь Рикардо попросил меня пойти с ним на могилу его друга.
В то время могила генерала находилась ещё на кладбище района Чоррильо. Это позднее его перезахоронят на территории близ мыса Амадор, рядом с полем для игры в гольф, где раньше располагалась американская военная база. Это определённо выглядело в некоторой степени символичным, но фактически к нанесённому ему унижению смертью этим переносом генералу было добавлено ещё два унижения. Во-первых, тем самым его похоронили на территории врага, который ещё и играл в гольф рядом с его могилой. И во‐вторых, это было сделано якобы потому, что это ему понравилось бы. Но я думаю также, что за этим, по крайней мере частично, были и враждебные намерения убрать его могилу из населённого простыми людьми городского квартала, рядом с которым его похоронили, и таким образом вообще отдалить его подальше от народа, чтобы затруднить ему посещение могилы генерала, сохранение памяти о нём и о его деятельности.
На кладбище Чоррильо было жарко. Жужжали обычные здесь москиты. Двое дежурных у могилы солдат вели себя вольно и болтали о чём-то со стоявшим рядом мальчишкой. Герардо, или, точнее, Герардо Мартинес, так звали в Панаме Рикардо Парада, привыкший, видимо, и к смертям, и к похоронам у себя на родине, болтал непрерывно о том, на чём я не мог тогда сконцентрироваться. И говорил он об этом всём с такой естественностью, которая для меня в те минуты была неприемлема.