Вот и выбирать стало нечего - потащился в землянку.
Профессия моя - водолаз, так что и до боев о жизни думал и о смерти думал. Всякое было. А на войне, кем бы ты ни был, будь готов к худшему: в любой день и час может прийти смерть с косой. Об одном не думал и в голову такое не приходило, что выволокут меня, бессильного, фашисты, бросят возле землянки и начнут глумиться над беспомощным. Сначала авроровские ленты из бескозырки выдернут, потом в звезду на фланелевке ногой ткнут. У нас, у моряков, на левой руке звезды. Раненых набралось человека четыре, кажется. Оглядел нас офицер, зарычал:
- Alles комиссар?
Переводчик объяснил: не комиссары они, форма у них такая.
Честно говоря, стал я бабки подбивать: рано, мол, Александр Васильевич, звезда твоя закатилась. И до тридцати не дотянул. Короткий у тебя век. Пели когда-то: "И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим". В воде, правда, не утонул, в скафандре рядом с рыбами плавал, а в огне если не сгорел, то сгорю. Ясное дело.
Так я ушел в свои счеты с жизнью, словно в забытье погрузился и очнулся, когда немцы закричали, защелкали затворами. Бог мой, смотрю - из артпогреба, как привидение, Лешка Смирнов выходит. Бледный, как парус, что лет десять на солнце выгорал. Значит, Антонов не смог прорваться. Значит, и он и политрук здесь, в арт-погребе?
Офицер опять что-то закричал про комиссаров. Вряд ли Лешка понял его карканье, скорее догадался, мотнул головой в сторону погреба и сказал: "Лейтенант Антонов и политрук Скулачев ждут вас внизу". Так и сказал: "Ждут".
Гитлеровцы с офицером туда подались. Человек семь. Ну, думаю, сейчас артпогреб на воздух подымут наши, не иначе. Потом вспомнил: снаряды-то кончились.
В эту минуту забыл про все на свете, про себя забыл. Адриана Адриановича Скулачева представил - круглолицего, домашнего, доброго такого. Дня три назад Адриан Адрианович про деревню свою говорил, про поля окрестные: хлеба-то какие, а убрать некому!
Что они, гады, с ним сделают? Ведь веревки вить будут.
Антонов - тезка мой, тоже Саша. Совсем молодой. Кремень человек. Мы, бывало, любовались - мускулы какие, его и пуля не свалит. И на пушке, весь в кровавых бинтах, ни на миг не присел. А вчера еще в его землянке треугольничек белый видел, письмо жене наверное. Так и осталось в землянке. А сам он? Может, как я, мешком лежит, обессилел, уже и пальцем двинуть не может...
Хлестанул автомат, револьвер два раза хлопнул. Выскочили немцы офицер за руку держится, рану зажимает, солдата мертвого волокут, а другому морду набок своротило, вздулась, как тесто на дрожжах. Не иначе Антонов своим кулачищем врезал. Ясное дело.
Забегали фашисты, закаркали по-своему. И придумали, гады, Антонову и Скулачеву смерть мученическую. В трубу для вентиляции, что над крышей артпогреба из дерна торчала, швырнули дымовую шашку. Она на вольной воле смердит так, что задохнуться можно. В артпогребе от нее - каюк...
Опять побежали немцы к двери. Рванули - дым из нее валит, света божьего не видно. И вдруг громыхнуло, эх как громыхнуло! Что уж там взорвали наши - не соображу. Сильный толчок был. Я на земле лежал, меня, как в люльке, качнуло. Противотанковые гранаты, пожалуй. Связка. А то и две...
Вынесли лейтенанта и политрука. В клочья их разорвало. Мать родная не узнала бы. Немецкий офицер фуражку с головы снял. И остальные притихли.
Нас, раненых, на подводу побросали. Из деревни пригнали. Повезли. Лучше б здесь кончили. Нет, тащат еще куда-то.
- В противотанковый ров сбросят, - прохрипел Лешка Смирнов. - Живыми засыплют.
Дым постепенно рассеивался, расползался, открывая щетинистый склон Кирхгофской горы, картофельное поле, изрытое, словно кротами, снарядами. Ботву разметало. Клубни выворотило.
Наступила передышка. Кукушкин понимал, что немцы перегруппировываются, - слишком все получилось организованно: скрылись танки, смолкли орудия и минометы, авиация, которая весь день не унималась, исчезла.
Старшина сосал свою трубку, махорка "вырви глаз" драла горло, как наждак. Матросы кто курил, кто хлебал из кружек горячий чай. Кукушкин велел принести термос с кипятком и сухари. Когда еще выпадет передышка? И выпадет ли?
Павлушкина сидела на ящике от снарядов, маленькими глотками отпивала из кружки чай, прислушивалась. Тишина казалась враждебной, таящей что-то роковое. Двое матросов, ушедшие на первое орудие со Смаглием и раненные в начале боя, вернулись ночью. Они буквально продрались сквозь гитлеровцев, говорили сбивчиво, возбужденно. Через них Смаглий передал комбату: "Бьемся. Немцев - как комаров. Живыми не отойдем".
Эта фраза терзала, но вчера со стороны первого орудия отчетливо слышалась пальба; и сегодня доносился оттуда грохот, с первого ли, со второго ли орудия - понять она не могла. Спросила Кукушкина. Он ответил уклончиво:
- Везде гремит. Попробуй разберись!
На пятой пушке комбат оставил вместо Смаглия Павлушкину. Она попыталась возразить - какой, мол, она артиллерист, - но он, как всегда, не потерпел возражений:
- Остаетесь за Смаглия. У вас - военная академия! Стрелять придется прямой наводкой. Кукушкину в этом доверьтесь. Не подведет.
Старшего лейтенанта Иванова, отказавшегося от госпиталя, пришлось отправить на шестую пушку. Все-таки ближе к Пулкову. Идти он уже не мог, его взяли под руки краснофлотцы. Нести себя не разрешил...
Кукушкин, докуривая трубку, поглядывал в ту сторону, откуда должны были вернуться матросы, провожавшие Иванова. Во-первых, хотелось узнать, как дела у соседа на шестой, у Доценко; во-вторых, каждый человек был на счету. Шестеро ушли со Смаглием, трое дежурили на камбузе и не вернулись. Обслуги возле пушки не хватало, доктор на подачу снарядов стала. Тридцать два килограмма снаряд - дело не женское!
Пока он продувал трубку, оттуда, откуда ждал своих матросов, прямо с бруствера свалился в артиллерийский дворик солдат: шинель изорвана, глаза вытаращены. Правда, винтовка при нем. Пробежал по дворику несколько шагов, закричал:
- Братва, спасайтесь, уходите! Там танки!
- К орудию! - скомандовал Кукушкин, рукою потянувшись к кобуре, и пошел прямо на солдата. Тот сжался, чуть склонил голову, но с места не сдвинулся.
- Паникер! Трус! - Кряжистый, крутоплечий старшина с трудом подавил желание шлепнуть паникера на месте. Смягчила изорванная, полинялая шинель окопника и расстегнутый пустой подсумок для патронов - патроны, видимо, были расстреляны.
- Танков не видно! - доложил наблюдатель.
- Где рота? - спросил Кукушкин, все еще взвинченный, не остывший.
- Там, - буркнул солдат, расслабляясь, чувствуя, что старшина отходит. Он так произнес это неопределенное "там", что и без вопросов стало ясно: "там" - откуда не возвращаются.
- Останешься с нами, - приказал Кукушкин и обернулся к Павлушкиной: Не возражаете? Она кивнула.
- Воздух! Воздух!
Первым крикнул наблюдатель, впрочем, и без крика почти все одновременно услышали знакомый звук. "Мессершмитт" шел от Дудергофа, шел довольно низко, и казалось, что он прямиком идет на пятое орудие. Очевидно, на шестом и седьмом полагали, что самолет идет на "их.
В планы немецкого истребителя, по всей видимости, встреча с нашим "ястребком" не входила. Уверенный в своей безнаказанности, он пересекал небо по избранному курсу, как летит к цели стервятник, знающий, что бояться ему некого.
Вынырнувшая из облака "чайка", конечно, была неожиданностью. Двукрылая, зеленая, как стрекоза, тихоходная, уязвимая и на вид беспомощная перед стремительным и маневренным, отлично вооруженным хищником, она без колебаний пошла на "мессершмитта".
О "чайке" в войсках была добрая слава, и относились к ней с незлобивым юмором. Когда пролетала она над сельскими улицами так низко, что становились различимы переборки на крыльях, шутили: "Летчики по деревне гуляют". Теперь было не до шуток. "Мессершмитт" принял вызов. Его плоскости резали воздух. Гул его мотора заглушал рокотание "чайки".