Командир крейсера капитан I ранга Михаил Ильич Никольский остановился у стола и обвел офицеров взглядом. Статный, с горделиво откинутой головой, с взметенными кверху дугами усов, он никогда не смотрел в глаза подчиненным, смотрел мимо них, всем видом показывая свое пренебрежение.
Старший офицер Огранович - маленький, с тонкой, жилистой шеей - до стола не дошел. Между командиром и им всегда сохранялась небольшая дистанция. Он как бы сам ставил себя на второй план. Боднув воздух клинышком рыжей бородки, старший офицер впился взглядом в мичмана Поленова. На корабле знали: глаза Ограновича буквально буравят, и первым он никогда взгляд не отводит...
Было ясно, что Никольский и Огранович пришли сообщить что-то важное. К сожалению, никто не научился читать мысли командира. Его льдистые глаза ничего не выражали: ни тревоги, ни гнева, ни колебаний. В них господствовал холод, "вечная мерзлота", как определил один из офицеров, когда Никольский впервые появился на корабле. Выходец из дворянской элиты, связанный тесными нитями с сильными мира сего, он давно усвоил, что эти связи с лихвой заменяют любые служебные достоинства. Тех, кто был хоть ступенькой ниже его, он попросту не замечал. Команда платила ему почти единодушной неприязнью.
Матросы, прозвавшие Никольского Драконом, ненавидели его за мелочные придирки, за барские пинки и взыскания; матросы буквально проскакивали верхнюю палубу, если по службе приходилось туда подыматься, чтобы не встретиться с каперангом.
Офицеры постоянно чувствовали высокомерие командира: он ни с кем не советовался, держался обособленно, попрекал дозволенным и недозволенным. Аргумент у него был один: "Мне это не по нраву!"
Однажды в кают-компании, заметив, что гардемарин Соколов углубился в морские рассказы Станюковича, он вслух выразил свое неудовольствие:
- Я не советую вам, Павел Павлович, читать эти художества.
- Вкусы иногда не совпадают, Михаил Ильич, - заметил Соколов.
- На моем крейсере и вкусы должны совпадать! - негромко, но с раздраженной властностью ответил Никольский.
Он так выделил интонацией слова "моем" и "совпадать", что Соколов пожалел: стоило ли рассуждать о "вкусах"?
Огранович, пожалуй, оказался единственным человеком, который с усердием шел в "фарватере" командира. Правда, о нем говорили, что его линия всегда совпадала и будет совпадать с линией тех, кто имеет право ему приказывать.
Словом, внезапное появление в кают-компании командира и старшего офицера не предвещало ничего хорошего. Так оно и случилось.
- Вы слишком расслабились, господа офицеры, - сказал Никольский. - А время и обстановка требуют собрать нашу волю в кулак!
Он медленно свел пальцы в кулак и подержал перед собою, чуть покачивая этот холеный, белый кулак с небольшим, еще свежим рубцом. Рубец остался от неудачной зуботычины, которую дал каперанг своему вестовому.
Упрекнув офицеров в расслабленности (командир в иных случаях смягчал таким образом более определенное слово - "разболтанность" ), он попытался нарисовать общую картину. Суть его речи сводилась к следующему.
В Петрограде - смута, затеянная немецкими шпионами и взбунтовавшейся толпой. Водворение порядка - дело одного-двух дней. Ему, Никольскому, поручено контролировать положение в районе Франко-русского завода. Силы: экипажи крейсера и царской яхты "Штандарт" (она стояла на ремонте рядом с "Авророй") и приданный пехотный батальон. Батальон уже "запломбировал", как выразился каперанг, все заводские входы и выходы.
- Вам надлежит, - он милостиво взглянул на офицеров, - усилить наблюдение за командой и получить револьверы. Револьверы получить немедленно, - подчеркнул Никольский и, повернув вполоборота голову к Ограновичу, добавил: - А вам...
Старший офицер не дал командиру закончить фразу, мотнул в знак безусловного согласия клинышком бородки, отчеканил:
- Будет исполнено, Михаил Ильич!
Пока часовой у входного трапа прислушивался к непривычной тишине, пока в кают-компании Никольский вразумлял офицеров, матросские кубрики кипели страстями:
- Почему нас, как кротов, вниз загнали?
- Братцы, а винтовки из пирамиды - тю-тю - в артпогреб спрятали!
- А эта шкура Диденко совсем озверел.
- Шкуру с него содрать - и за борт!
- Ордин, что ли, лучше? Тоже шкура!
- И его туда же!
Приказ не выходить из кубриков взбудоражил команду. Смельчаки, дерзнув пробраться на палубу и разведать, что делается на белом свете, исхлестанные цепью боцманской дудки, скатывались по трапу в кубрик.
Диденко, главный боцман с маленькими, злыми глазками хорька, был тяжел на руку. Ударит - иной на ногах не удержится, юшкой умоется.
- Ну як, соленая? Море тоже соленое.
Кондуктор Ордин - огромный и неуклюжий, как орангутанг, - бил всегда кулаком, целился в межглазье...
Палубы опустели. Придерживая рясу, корабельный священник Любомудров{8} осторожно спускался по трапу. Сколько ни служил он на корабле, так и не приноровился: ряса путалась в ногах, того и гляди, не ухватишься за поручень - загремишь по железным ступенькам. Да и толку-то от хождения? Матросы обозленные - им не божье слово, а розги нужны!
Заглянул в кубрик к машинистам. Головы, как одна, повернулись, глазами спрашивают: мол, чего надо? Видно, разговор прервал. Николай Лукичев запоздало ударил по струнам гитары, тихо запел: "Что шумишь, качаясь..."
"Спохватился!" - злорадно отметил Любомудров, не любивший Лукичева за вызывающе-дерзкий взгляд, за гитару, спутницу легкомыслия и неверия, как полагал батюшка. И еще ему не понравилось, что рядом с Лукичевым - этим затаенным безбожником - примостился белорус Иван Васютович, нравом мягкий и податливый матрос.
- Здравствуйте, чада мои! Не скучаете? - Любомудров обычно тянул сладенько, вымучив улыбку, обнажавшую золотые зубы. Тянуть тянул, а глаза бегали: отчего это в кубрик к машинистам унтер-офицер Курков пожаловал? Как тут плотник Липатов оказался?
- В наши дни не заскучаешь, батюшка, - ответил машинист Белышев.
Белышев невысок, с виду смирный, и ответ вроде бы не грубый, но какой-то скрытый смысл уловил священник в слове "не заскучаешь". Он вздохнул глубоко, ряса заколыхалась. И пока священник внушал матросам, будто дни наши, как единокровные близнецы, друг на друга ликом схожи, ему навстречу шагнул Сергей Бабин, лихой пересмешник и сердцеед, заводила и красавец с правильными и точеными чертами лица, с небольшими усиками, с неугасающей лукавинкой в глазах.
- Любишь ли ты, батюшка, Пушкина?
Батюшка замялся, однако, подумав, сказал:
- Я святые писания больше жалую.
- А я сказочки жалую, - ответил весело Бабин. - Вот послушай: с первого щелка прыгнул поп до потолка...
- Не богохульствуй! - зло прервал его Любомудров. - Побойся божьей кары!
- Вот она, божья кара, уже получил, - посуровел Бабин. - Полюбуйся!
Его правую щеку заливал кровавый подтек - след, оставленный кулаком Ордина.
Проследив, куда удалился священник, Сергей Бабин вернулся к своим:
- Наместник бога, кажется, потопал к Дракону...
Николай Лукичев снова ударил по струнам. Сперва звучала только мелодия - грустная-грустная, потом он вполголоса запел горестную, рожденную, наверное, в дальних плаваниях, в матросских кубриках или машинных отсеках, выстраданную песню:
Трупы блуждают в морской ширине,
Волны несут их зеленые,
Связаны руки локтями к спине,
Лица покрыты мешками солеными.
В сером тумане кайма берегов
Низкой грядою рисуется,
Там над водою красуется
Царский дворец Петергоф.
Где же ты, царь?
Покажись, выходи
К нам из-под крепкой охраны!
Видишь, какие кровавые раны
В каждой зияют груди?
Лукичеву тихо подпевали, и, чем тише были голоса, тем скорбнее было на душе, тем замкнутее становились лица. Когда замолчали, матрос Федор Кассихин сказал:
- Все в этой песне правда, братцы.