"Аврора" приближалась к родным берегам. Матросы еще не знали, что экипаж корабля ждет "особая" встреча: одних срочно демобилизуют, других разбросают по разным судам, третьи попадут под надзор полиции; они еще не знали, что в декабре в Москве, на Пресне, выросли баррикады и рабочие дали бой царизму, что в деревнях пылают помещичьи усадьбы и всюду, где есть заводские трубы, клокочут стачки; они еще не прочли вещие слова в рабочей газете: "Самодержавие именно по-авантюристски бросило народ в нелепую и позорную войну. Оно стоит теперь перед заслуженным концом. Война вскрыла все его язвы, обнаружила всю его гнилость, показала полную разъединенность его с народом..."{7}.
"Аврора" приближалась к родным берегам. Пытаясь заглянуть в завтрашний день, никто, конечно, не ведал о том, что этому крейсеру суждено участвовать в иных событиях, иного масштаба, что само имя его - "Аврора" "свет утренней зари" - обретет новый смысл на всех морях и океанах, на всех континентах...
"Аврора" идет к Зимнему
Поднялась волна революции. Смело ринулась она на темную, мрачную скалу, одним ударом обрушила она ее подмытые, расшатанные устои.
Отступает она на миг и снова с еще большей силой набрасывается на скученные, нагроможденные обломки, размывает и сносит их в морские глубины.
И не упадет, не успокоится волна, но будет расти, вбирая в себя новые силы, пока не довершит свое дело, дело правды.
Большевистская газета "Волна", 1917
Мелкий, надоедливый снег порошил с утра. Временами, нарушая его ленивое кружение, налетали порывы морозного ветра. Тысячи колючих белых крупинок проносились над Невой, скрывая по-зимнему неясные ее очертания.
Часовой, переминаясь у трапа с ноги на ногу, досадливо сетовал: почему не бьют склянки? Не спят ли там, на "Авроре"?
Время словно остановилось. Громада крейсера, стоящего у стенки Франко-русского завода, казалась покинутой. Ничто не выдавало признаков жизни. Борт с ржавыми, рыжими пятнами, с облупившейся краской, палуба без труб, комья неубранного снега на корабельных надстройках подчеркивали эту безжизненность.
Еще недавно на корабле был в разгаре ремонт. Сверла с яростным жужжанием вгрызались в металл, на палубе гремели железные листы, сновали матросы и рабочие. Теперь все вымерло. Лишь густой хвост грязновато-серого дыма медленно тянулся в небо. Человек посторонний не догадался бы, откуда берется этот дым, но часовой знал, что там, по другую сторону крейсера, стоит старая калоша с промасленной и черной от угля палубой пароход-отопитель. Его подогнали к "Авроре" на время ремонта.
Вымер и Франко-русский завод. Его трубы, простертые в низкое зимнее небо, не дымили третий день. Не дышат. Баста!
Из заводских ворот с самого утра не вышел ни один рабочий. Часовой, притопывая на морозе, иногда поглядывал на высокие и массивные ворота, у которых появились солдаты в серых папахах. Пока с ними был офицер, они чинно стояли на своем посту. Но офицеру, очевидно, надоело мерзнуть, и он удалился под крышу. Солдаты сбились в кучу, о чем-то оживленно переговариваясь.
Время тянулось и тянулось. Солдаты уже побелели от снега.
Час или два назад по трапу прошел мичман Поленов. Он возвращался из города. Мичман шел торопливо, погруженный в свои мысли, оставляя на трапе отчетливую цепочку тяжелых шагов. Следы постепенно завьюжило, сгладило. Сколько же прошло времени?
Морозные крупинки по-прежнему плясали перед глазами, ноги словно ступали по скрипучему, битому стеклу. И вдруг томительное однообразие разорвал лязг железных задвижек: заколыхались высокие ворота, пропуская взвод солдат. Офицер что-то быстро и запальчиво прокричал им. От взвода отделились человек десять. Впереди, придерживая шашку, побежал фельдфебель, за ним - солдаты, и через несколько мгновений исчезли в снежной кутерьме, взвихренной порывом ветра.
В кают-компании мичман Поленов отхлебывал круто заваренный чай и рассказывал офицерам о событиях в Петрограде. Улицы запружены народом. Ни проехать, ни пройти. Хоть на аэростате подымайся.
Чеслав Федорович Малышевич, инженер-механик, человек невозмутимый, равнодушный к политике, всецело отдавшийся ремонту крейсера, удивлялся: "А чего народ желает?"
Винтер, старший артиллерист, пытался выяснить, что видел мичман Поленов, что слышал.
Поленов рассказал: дома у них воду запасают - ванна полная. По телефону непрерывно звонки от знакомых: "Что нового?" Все чего-то ждут. Слухи - только рот открывай пошире: войска вызваны, градоначальник полицию пулеметами вооружает. На Невском, где всегда праздная публика жуировала, сейчас рабочая масса затопила проспект, как в половодье. И гул несется: "Леба-а-а, леба-а-а". Хлеба требуют. Голод людей вывел на улицы.
Гардемарин Соколов со строгим, суженным к подбородку лицом если высказывался, то неизменно касался самой сути событий:
- Шутка ли, миллионы мужчин в окопах. Крестьянин в поле не пашет... Вот и остались без хлеба. Довоевались! Разве вы не видели, господа, что весь Питер очередями опоясан? А сколько хлебных лавок, как штормом, смыло? Разнесли их в щепки, в пух и прах. Голод не тетка!
Винтер поинтересовался:
- А полиция, жандармы, гарнизон индифферентны?
- Не индифферентны. Городовые теперь в одиночку не ходят, - сказал Поленов, - мосты оцеплены, на фанерных щитах предупреждения: "Назад! Переходить запрещено!" Хотели, видно, центр оградить от рабочих окраин, да где там! Если на мосту заслон, рабочие по льду Невы через каналы идут. На льду, на снегу дороги протоптаны.
- Не всякую пробоину на корабле пластырем задраишь, - пояснил он, - а тут море хлынуло.
Разговор снова и снова возвращался к вопросу, с кем войска. И хотя Поленов вскользь помянул: солдаты от полиции особняком держатся, разговоры с толпой ведут, Винтер настойчиво добивался бесспорного и точного ответа, на чьей стороне гарнизон.
В кают-компании помолчали, раздумывая над вопросом Винтера, догадываясь об его опасениях: не повторилось бы в Петрограде 9 Января.
- Не похоже, - усомнился Поленов. - Тогда с хоругвями шли, с просьбами. Теперь требуют. И, знаете, какое слово у всех на языке? "Долой!" Над всеми толпами, как пароль, - "Долой!"
Кого "Долой!" - не спросили. Даже Малышевич не спросил. И Поленов не уточнял. Притихли. Лев Андреевич отхлебнул остывший чай, отодвинул стакан, достал из кармана газету.
Все сдвинулись к Поленову. Перед ним лежало "Новое время" за 25 февраля 1917 года.
Первая страница пестрела объявлениями. Они приглашали на панихиду "по в бозе почившем императоре Александре III", уведомляли о бенефисе А. А. Мирновой в пьесе Потапенко "Про любовь", сообщали о кончине тайного советника Владимира Лукича Попова. Словом, все было обычно, нигде и намека на события, охватившие Петроград.
Вторая страница открывалась призывом: "Жертвуйте на красное яичко солдату к пасхе". Чуть ниже с полосы смотрели две полуобнаженные женщины: одна - лицом к читателю, другая - спиной. Подпись под рисунком объясняла пикантные позы женщин:
"Примерьте полученные по последним моделям от нашего Парижского дома элегантные корсеты, полукорсеты, пояса, бюстодержатели..."
Лишь на четвертой странице офицеры отыскали небольшую заметку, напечатанную мелким шрифтом и перекликавшуюся с событиями дня. В ней цитировались речи ораторов Государственной думы. Ораторы размышляли: почему, если есть в Петрограде мука, нет в булочных хлеба?
Председатель Совета министров князь Н. Д. Голицын, председатель Государственной думы М. В. Родзянко, петроградский городской голова П. И. Лелянов утешали общественность: "...имеются достаточные запасы пшеничной муки в количестве 460 тысяч пудов... подвоз муки в Петроград идет удовлетворительным порядком..."
- Ничего не понимаю, господа, - признался Малышевич. - Если есть хлеб, то почему его не продают? Если его нет, то зачем лгать?
Разговор офицеров внезапно оборвался: в кают-компанию вошли Никольский и Огранович.