Олеся позвонила Олегу, что в выходные мама его ждёт. «Как он ей покажется?» – мучилась Олеся все три дня.
Олег пришёл в субботу. Олеся выбежала в прихожую, наконец, дождавшись, что звонок прокуковал. Открыла дверь. Олег протянул ей торт и пакет с виноградом. Букет роз он положил на тумбочку, сказав, что отдаст маме сам…
Она прошла с ним в гостиную, где сидела мама в ожидании будущего зятя. Мама встала с дивана, вскинула глаза на Олега – и синее крыло птицы счастья, пролетевшей мимо неё, отбросило тень на её лицо. Лицо мгновенно потемнело, морщины стали резче, словно впитали в себя угольную пыль, губы сложились гузкой и дрогнули, словно лепесток, на который опустился тяжёлый шмель. Она точно хотела защититься от пыли, что принёс сильный порыв ветра, – прикрыла лицо рукой, ссутулила плечи, пригибаясь к земле.
Потом резко выпрямилась, будто в ней распрямилась сжатая пружина, обернулась к Олесе:
– С ума сошла! Он тебе в отцы годится! Нет, я против…
Олеся растерянно посмотрела на своего женишка. Тот стоял, тоже ссутулившись, будто пытался втянуть голову в плечи. Букет роз был опущен, и он нервно бил им по коленке, точно веником в бане…
– Нет, ты меня слышишь? – безапелляционно сказала мама. – Покиньте наш дом! – продолжила она, обернувшись к Олегу Борисовичу.
Тот был растерян. На лице был написан почти испуг… Положил цветы на журнальный столик, развернулся и вышел в прихожую. Положил очень неловко, на краю, так что, выходя из комнаты, задел рукавом шапки цветов, парящие в воздухе. Букет полетел на пол, теряя при ударе лепестки. Они остались лежать на полу нежными розовыми лоскутками, колышимыми тонкой струйкой сквозняка, скользнувшего в дом из приоткрытой форточки…
Олеся бросилась за своим суженым. Успела увидеть, как тот сдёрнул с вешалки плащ, судорожно надел его, не с первого раза попав в рукав, и, не застёгиваясь, выскочил из квартиры, будто там начинался пожар и удушье затягивало петлёй горло…
– Детка, потом обсудим… Твоя мама, наверное, права…
Дальше она помнит всё, как в тумане… Она бросала маме что-то обидное, мама безобразно кричала на неё. Двери хлопали, как мухобойки; чашки с глухим стуком летели на пол и разбивались на мелкие кусочки, взрывая тишину печальным звоном; ткань рвалась с сухим треском; тапки, подкинутые в воздух и подхваченные ловкой рукой жонглёра, давили комара; из косяка сыпалась штукатурка – и пол становился словно усеян мукой; щипки на руке расцветали лиловыми флоксами; волосы выдирались, как сорняк, заглушивший морковку… Она помнит, что хотела выскочить в подъезд, но мама стояла у двери, прислонившись к ней спиной, – оттащить её у Олеси не было никаких сил и поэтому она лихорадочно соображала, что со второго этажа можно спрыгнуть с балкона на крышу сараев…
Потом она всё же осталась ночевать дома, как хотела того мама, но не спала, а красными от слёз глазами, в которые будто насыпали песок, изучала рисунок теней на стене… В жёлтом квадрате стены, образовавшемся от уличного фонаря, заглядывающего мутной головой в окошко, тени от ветвей казались ей заломленными руками, то сжимающимися в кулак, то грозящими ей пальцем, то нервно комкающими носовой платок… Луна лила свой безжизненный ртутный свет и представлялась ей надраенной алюминиевой сковородкой, висевшей на гвоздике где-то на кухне у бога… Надорванное горло, саднило, точно у неё начиналась ангина. И сна не было ни в одном глазу. Она слышала мамины шаги за стеной, позвякивание графина, похожее на то, что бывает, когда чокаются гранёными стаканами, и звук льющейся в чашку воды. Подумала, что мама, наверное, пьёт таблетку… Она знала, что спит в этой постели последний раз и завтра будет ночевать в другом месте… Постель была ухабиста, вся в кочках, как разбитая просёлочная дорога, на которую выпал первый лёгкий и рыхлый снег.
Она будет ещё не раз возвращаться в эту комнату, но уже как гостья, и думать: «Ну вот, наконец-то я дома… Тут всё как прежде, так же уютно и спокойно».
После смерти мамы она найдёт в нижнем ящике письменного стола в кремовой коробке из-под конфет «Красный мак», перевязанной розовой ленточкой, стопку пожелтевших писем, исписанных чёрными выцветшими чернилами тем мелким убористым почерком, что так хорошо был ей знаком: так, что ей покажется, что это и не буквы вовсе, а вереницы муравьёв, бегущих по цепочке в свой большой муравейник… И вздрогнет, узнав почерк, почувствует, как сквознячок электрической струйкой пробежал по спине, поднимая золотистый пушок. Она сядет прямо на холодный деревянный пол, выкрашенный светло-коричневой масляной краской и облупившийся по щелям так, что с высоты казалось, что он в запёкшейся крови, и начнёт читать, боясь, что буквы осыплются на сгибах пожелтевших листов, словно блёстки с ткани. Уже через несколько минут удивление и боль перекосят её постаревшее лицо, всё больше становящееся похожим на мамино, той, какой она была, когда стояла у двери, заслоняя выход из дома своим телом, словно ложась на амбразуру вражеского дота… Глаза, полные ненависти, ставшие из серых, словно река на горизонте, вдруг похожими на сушёный чернослив, снова вынырнут укором из того вечера, переменившего её уютную и беззаботную жизнь, отглаженную, утеплённую, подоткнутую, словно одеяло со всех сторон, чтобы она чувствовала себя в тёплом коконе. Но это произойдёт ещё очень нескоро.
А пока она станет мужней женой, мама смирится и придёт на их первое семейное торжество, которое и «свадьбой» назвать было нельзя, игнорируя церемонию бракосочетания дочери в ЗАГСе, и будет принимать поздравления от немногочисленных гостей, улыбаясь резиновыми губами, которые растягиваются так сильно, что отскакивают гузкой…
У мамы будут ровные и прохладные отношения с зятем, которого она сразу начнёт называть на «ты», но Олеся будет чувствовать себя так, словно её руки привязали к двум верблюдам, которые никак не желают идти рядом, хоть и идут караваном…
Иногда ей будет казаться, что она мешает этим двоим сблизиться, попав между ними так, что чувствовала порой электрические разряды, проскальзывающие от случайного соприкосновения их шерстяных шкур…
Она перечитывала тогда эти письма несколько раз, пытаясь прочитать свою жизнь заново и сожалея, что ничего нельзя переписать…
20
Самое удивительное для неё было то, что мама с Олегом легко нашли общий язык. Мама будто смирилась с тем, что произошло. Когда Олеся приходила с мужем к маме, они сидели на диване, как давние приятели, и вели умные разговоры. Мама была очень оживлена, смеялась, кокетничала, немного разрумянившись, словно, придя с мороза, попала в жарко натопленную комнату, и услужливо кормила, пододвигая тарелку поближе к Олегу, накладывая ему побольше. У них в семье готовили просто, да и пенсия у мамы была очень небольшая… Поэтому это бывало чаще всего картофельное пюре с курицей или сосиской, жареные пельмени из магазина или блины, которые мама пекла к приходу дочки довольно часто. Блины были фаршированы сыром или яичком и завёрнуты конвертом. Иногда просто ели блинчики со сгущёнкой или вареньем… Мама сидела и разговаривала с зятем, а Олесе даже слова не давали вставить. Она молчала, вглядываясь в лица самых близких ей людей и вслушиваясь в их интеллектуальные беседы. Потом шла на кухню мыть посуду или делала что-то по хозяйству, о чём просила мама… Впрочем, она и Олега иногда просила помочь…
Они даже жили летом вместе с мамой и Олегом на даче… Там царила почти идиллия. Олег косил заржавевшей в подвале косой траву, вымахавшую почти по пояс; обрезал кусты шиповника и выпиливал сухие яблони – и они радовались открывающемуся простору и тому, что воздух становился суше и пах сеном… Муж ловил на мормышку рыбу, попадались лишь мелкие окуньки и ерши, которые жарили на манке до хрустящей корочки, а потом ели вместе с плавниками. Ночи стояли душные, висели, как перезревшие лопнувшие чёрные виноградины с серебристым налётом лунного света… Сладкий и липкий сок тёк по губам, капал ей на ключицы, стекал по груди всё ниже и ниже…