Так что я занималась огородом. Бездельничала, по мнению отца.
– Толку от тебя чуть, а жрешь, как господская овчарка. Иди отсель, – гнал он меня, едва я в свой черед съедала две ложки из общей миски. Мать жалела меня, подкармливала тайком, и когда отец ловил нас за этим, обе бывали биты.
Ярость моя порой защищала меня, как в детстве. Но я уже не мечтала об отцовой смерти. Раньше я часто воображала, что он калечится так, что не может драться, или вообще умирает. И всякий раз радовалась, когда отец болел. Порой это видели мать и сестра, и в глаза матери приходила печаль. Как-то, когда отец метался в бреду, я радостно заявила, что скоро мы все можем быть свободны. Мать на это мне ответила, что моя свобода обернется голодной смертью.
После этого я призадумалась. В самом деле, у нас есть худая еда на столе только потому, что отец сеет хлеб. Не будет хлеба – и нам придется совсем худо. Может быть, не будь голода, меня бы это не убедило, но голодные годы, – тот, первый, и несколько после него, – оставили в моей душе страшный след. Горький вкус коры на губах, живые воспоминания о том, как страшно умирать от голода. Когда тебе хочется есть до судорог в пустом животе, а из еды – только камни. Когда твой взгляд постоянно ищет еду, и все, встретившееся на пути, – дерево, кусок глины, собаку, – оценивает, можно ли съесть. А самое страшное не это. Самое страшное – когда на твоих глазах умирают от голода любимые люди. Кусок бы от себя отрезала, лишь бы не видеть такого больше.
Страх голода тогда усыпил мою ярость. Она приутихла, свернулась кольцом и улеглась на дне моей души ждать своего часа. Поднимала голову только иногда, когда отец бил меня особенно люто. А это случалось нередко. Чем беднее мы становились, тем злее он делался, тем тяжелее были его кулаки. Иногда рядом оказывалась Саня. Тогда она бросалась ко мне, закрывала своим телом, хватала его за сапог, умоляла: «Батенька, не бейте! Батенька, остановитесь!». Если он был трезвый, часто останавливался. Если нет – попадало обеим.
Когда мне было шестнадцать, на меня заглядывался один паренек из соседней деревни, Володя. Виделись мы с ним в церкви, на ярмарках и деревенских праздниках, улыбались друг другу, переглядывались. Как-то он спросил меня, согласятся ли родители, если он приедет свататься? И соглашусь ли я? Я опустила глаза, как и полагается девушке, сказала, что за себя согласная. Вряд ли я любила Володю, думаю я теперь. Но как же я хотела уйти из ненавистной отцовой избы! Приходить в неё по воскресеньям, приносить пироги, выпеченные в своей печи, угощать ими мать с сестренкой.
Признаться, я думала, что все это возможно, ведь отцу я в тягость. Но Володя со своими родителями появились на нашем дворе не вовремя. Накануне обрушилась стена курятника, бывшего хлева. Подкопанная в своё время свиньей, она кренилась все больше и больше, и вчера наконец рухнула. Куры разбежались, двух мы так и не нашли.
Отец был в ярости от предстоящих трат. В тот день было полнолуние, и он счел, что в этом снова виновата я. Так что к тому времени, как сваты въехали во двор, отец был выпимши, а я уже с утра была битая. И едва отец понял, по какому поводу гости, он бросился на них с кулаками. Отцу Володи он выдрал полбороды, – благо что тот, тоже нехлипкий мужик, в ответ пересчитал ему все ребра.
На этом и закончилось сватовство. Весть об отцовом приеме облетела близлежащие деревни, и после уже никто из не рисковал говорить со мной дольше положенного.
Хотя смотреть, смотрели. Я часто замечала на себе мужские взгляды – тяжёлые, долгие, они беспокоили меня и, в то же время, волновали. Но чем дальше, тем яснее я понимала, – не отдаст меня отец. Побоится, – а вдруг счастлива буду? Дальнейшие события показали, что я была и права, и неправа одновременно.
Жил в соседней деревне зажиточный лавочник Трофим Серебряков. Вышел он из таких же крестьян, как мы, а деды его были беднее наших. Когда-то давно, когда царь Александр Освободитель дал крестьянам волю и обязал помещиков продать им наделы, многие были недовольны и пытались крестьян объегорить. Крестьяне тоже были недовольны, потому что они-то хотели землю даром получить. А тут надо выплачивать, да ещё такие деньжищи, которых ни у кого из крестьянства в помине не было. В дело включились банки и дали ссуду, но ведь не бесплатно, под немалый процент. Поэтому, когда хитрые помещики предложили крестьянам вместо целого надела четвертушку, но бесплатно, многие согласились. И прогадали на том. Ведь что такое четверть надела? Десятина, небольшой кусок земли. Семью на этом не прокормишь, подати не заплатишь. Так что приходилось крестьянам арендовать у помещика недостающую землю да платить за неё, – словно из крепости и не выходили.
Но отец Трофима Серебрякова не прогадал. Денежки он уже тогда считать умел. Он тоже решил не втягиваться в кабалу и взял свою четверть бесплатно. Потом он продал ее и на эти деньги открыл в своей деревне лавку. В торговле отцу Трофима везло, и через пять лет открыл он новую лавку, в соседней деревне. Сын его продолжил дело, опутав все наши деревни своими лавками, как паук сетью. Разбогатев, Трофим Серебряков купил земли, и не в кредит, а на собственные деньги. Сейчас ему принадлежали большие поля.
Трофима не любили, – не за богатство, а за то, что давал нуждающимся деньги под огромный процент. А ежели человек денег вернуть не мог, заставлял отрабатывать на своих полях. Многие годами трудились на него, а долг все никак не могли выплатить.
Первая жена Трофима Серебрякова умерла давно, родив ему много сыновей. Сейчас они были приказчиками в лавках отца. Лет пять назад он женился снова, на молодой и бедной девушке из своей деревни. Говорят, она не хотела идти за него, но родители заставили. Ходили они в должниках у Трофима, а он посулил долг простить и за дочку ещё денег дать. Так вот, недавно умерла и она. И все узнали, что у Серебрякова – французская болезнь, которую наш дохтор называет сифилисом. Страшная это болезнь, мучительная, смерть от нее страшна. Обычно от неё быстро умирают. Но сам Трофим жил с «французкой» уже много лет, – крепок был неимоверно.
Сейчас ему было пятьдесят четыре года, а по виду – все сто. Говорят, эта болезнь выедает нос, но лицо Трофима было пока нетронуто. А вот запах, жуткий смрад, был с ним повсюду. Его вторая жена рассказывала бабам такие страшные вещи о его теле, что одна, на сносях, не удержала в себе еду.
И вот этот Трофим через пару месяцев после смерти второй жены решил жениться снова! Но на этот раз даже самые бедные родители не соглашались отдать ему свою дочь. Чтобы ребенок умер через несколько лет, кто ж того захочет? А вот мой отец согласился.
На беду я пошла на ярмарку в родную материну деревню Боево. На беду зашла в лавку за нитками. На беду столкнулась на пороге с Трофимом Серебряковым. Помню взгляд его, – сначала недоуменный, словно удил в речке карася, а выудил жемчужную брошь. Потом восхищенный, а следом оценивающий, – по зубам ли? Впрочем, Трофим этими вопросами не мучился, все ему по зубам было.
В первое же воскресенье послал он за отцом – много чести самому в гости заявляться. Отец не пошел – побежал в лавку. Я при том не была, но, наверное, был торг. Вернувшись домой, отец сказал мне:
– Ты, Лизка, передо мной виноватая, что нет у меня сыновей. Ты, чертовка, и мать твоя. А я тебя при том почти что двадцать лет кормил, поил и одевал. Пришло теперь твое время отцу послужить. Договорился я – через месяц выходишь ты замуж за Трофима Серебрякова.
Помню, как остановилось мое сердце. Продал меня батенька, как свинью продал! Не пожалел, не подумал, каково мне будет в кровать с гниющим чудищем ложиться. Всколыхнулась во мне ярость мощной волной! Чуть не бросилась я на отца, чтобы голыми руками вцепиться в горло, да мать меня опередила: схватила его за рукав, закричала:
– Не позволю!
И отец в ответ не стал бить, а сам закричал:
– О деньгах-то подумай! Она ж в богатстве жить будет! И мы корову купим, Саньке приданое справим!