Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Замок на двери чуланчика (каждый жилец имел свой чулан в подвале) был сорван, внутри все перевернуто вверх дном. На полках в пыли рядом с кружками от донышек (по-видимому, там стояли банки) можно было различить следы чьих-то огромных лап, тоже уже затянутые пылью. Кроме мешка с высохшей картошкой, связок газет и журналов, в сколоченном из досок ларе Андрей нашел старые книги. Сначала он хотел выбросить их вместе с другим хламом: большинство было испорчено плесенью и мышами, – но решил просмотреть. Открыл наугад одну – ни название, ни автор ничего ему не говорили. Держа подальше от глаз, прочел абзац, захлопнул и бросил назад в рундук. Подумал… Сложил книги в два мешка и отнес домой, там свалил возле дивана. Достал другую книгу, тоже раскрыл на середине – отложил, сходил за найденными в комоде очками, по всей вероятности, бабушкиными, в мутно-розовой оправе, почти детскими. Привязал к ним резинку, так как дужки не доставали до ушей, натянул на затылок. Снова уселся с прямой спиной, с книгой на коленях и – зачитался.

Перелистнув назад, взглянул на титульный лист и усмехнулся: "Марк Аврелий – не еврей ли?" Затем снова открыл и стал читать уже с начала.

Прочитав одну книгу, он принялся за другую. Очевидно, библиотека подбиралась кем-то по определенному плану, тут были: Платон и Сенека, Ларошфуко и Паскаль, Менцзы и Торо, Федоров и Толстой, десятка два книжек "Единения" и "Посредника" – всего около полусотни книг. Было здесь несколько томов "Естественной истории", а также Брем и Фабр.

Желтые, шершавые страницы отдавали сладковатым запахом тленья. Все издания начала века, с "ерами" и "ятями", что затрудняло чтение: казалось, они написаны на каком-то смягченном диалекте: "твердые знаки" в позиции мягких, на конце слов, заставляли спинку языка выгибаться к небу. Попалось несколько книг по-французски. Много было испорченных: покоробленных, с ссохшимися страницами. Их он отложил для починки.

Кому принадлежали книги? Деда трудно было заподозрить в интересе к литературе такого сорта; бабушка, пока совсем не состарилась, читала только романы. Андрей решил, что они остались от двоюродного прадеда, младшего из братьев бабкиного отца: он один в семье не служил, остальные все были офицерами. Его маленькая карточка, единственная сохранившаяся, тоже была в шкафу среди других фотографий. С нее смотрел молодой человек в косоворотке, бородка клином. Лицо его было несимметрично, с выраженными фамильными чертами, свойственными этой ветви их рода: раздвоенный кончик носа, удивленные брови, выдающиеся скулы, грустные черные глаза. Андрей вспомнил, как бабушка рассказывала, будто у него была богатая невеста, но он ее бросил, оставил университет и приехал сюда к своему брату, ее отцу, – подальше от гнева родителей. Было это незадолго до революции. "В семье не без урода", – вставлял, обычно резкий в суждениях, дед. После разгрома Колчака он поселился в одной из коммун духовных христиан на Алтае, дальше его след теряется. Как книги оказались в их семье, почему сохранялись в ней (хотя не слишком бережно: скорее всего, это дед сослал "баптистскую" литературу в подвал). Возможно, он был вынужден срочно уехать и бросил их здесь. Однако это были лишь предположения, Андрей даже не знал его имени, вернее, забыл, так как бабушка рассказывала, кого и как звали в семье. После ее смерти выяснить о нем что-либо еще было, по-видимому, невозможно.

Ничего похожего он до сих пор не читал. Андрей вдруг увидел другой, незнакомый мир, в котором все очевидные истины были не очевидны, и даже, напротив, – вовсе не истинны. Большинство статей было не лишено проницательности и ума, а главное – искренности: они будто обращались к нему, Андрею Зубову, и его собственное "я" начинало звучать в унисон им. Казалось, это он сам открывает совершенно новый, до него неизвестный, взгляд на вещи. И еще: только он брал в руки книгу и прочитывал первую фразу, внутри все отрадно замирало, на душу спускалась тишина: смолкала тревога, жгучие воспоминания и все безумие прошедших лет. Он словно окончательно возвращался домой, к самому себе, в то радостное детское состояние, которого давно уже не было, – и вновь чувствовал себя чистым, великодушным, готовым любить и прощать, но любить уже той новой любовью, о которой писалось в этих книгах. Порой он поднимал лицо к потолку, чтобы сдержать слезы, особенно когда говорилось о смирении и самопожертвовании, – как человек с непомерным самолюбием он оказался очень чувствительным к подобным вещам, – например, на разговоре Франциска Ассизского с братом Львом или в сцене суда и казни Сократа. Добравшись же до какого-нибудь обличительного места, он вспыхивал, мысли его неслись, Андрей не успевал додумывать их до конца, в груди звучал набат (удвоенный крепким чаем) – он начинал размахивать руками, бросая отрывистые, невнятные фразы в сторону зеркала, за которым ему виделся – пока еще туманно – какой-то новый противник. И вот он уже представлял себя не то странствующим учителем истины, окруженным толпой учеников, не то духовным борцом, победно всходящим на костер. Непременно как-нибудь так должно было окончиться его подвижничество. Впрочем, спроси его, за что и с кем он собирается сражаться, он вряд ли смог бы ответить, так как все это было «одно брожение неопределенности», как позже выразился известный в городе ученый.

Во дворе окончательно решили, что он «съехал». Даже те, кто раньше заступался за него, теперь с улыбкой, недоуменно пожимали плечами. Его продолжали по старой привычке уважать за феноменальную физическую силу, однако признаки помешательства становились все более очевидными. Сначала он только выскакивал на балкон, с всклокоченными волосами и невидящим взором, устремленным куда-то в просвет между домами, лихорадочно курил и снова исчезал в глубине комнаты – хватался, наверное, за книги. Потом начал выходить во двор и заводить "философские разговоры". На первых порах его слушали. "Он же десантура, – пытались объяснить произошедшую с ним перемену одни, – может быть, в небе что-нибудь такое увидел?" – "На дне стакана он увидел!" – безапелляционно возражали другие. Вскоре, однако, своей категоричностью он настроил против себя даже защитников.

На что он существовал, никто не знает. На работу его не брали – поговаривали, будто, несмотря на судимость, ему удалось выбить какую-то пенсию. И почти всю ее он тратил на книги, потому что с новой книгой под мышкой его видели часто, а куртка на нем была, кажется, еще школьная, болоньевая, совсем не по сибирской зиме, – все, что осталось от его прежнего гардероба. На голову он натягивал одну на другую две вязаные шапки. Отпустил бороду и волосы до плеч: так теплее – и экономия на лезвиях, объяснял он любопытствующим. Впрочем, им никто уже не интересовался: к нему успели привыкнуть как к дворовому дурачку.

Всю зиму он просидел затворником и появился во дворе снова лишь в начале апреля. Бороду и усы он к лету все-таки сбрил, а волнистая грива осталась. Ее он начал забирать в хвост на затылке. Андрей и сам стал замечать за собой странности. С ним стало случаться нечто из ряда вон выходящее, что-то вроде припадков, пугавшее его самого. Это были минуты необычайной остроты не то мысли, не то зрения (потому что и мыслей никаких особенных не было): все окружающее представало вдруг в странном свете – и не свете даже, а в каком-то отсутствие значения. А скорее, в новом скрытом значении, которое говорило об отсутствие старого. "Припадок" мог застигнуть его на улице, и тогда он останавливался среди снующей толпы, словно пораженный чем-то. (Вероятно, кто-нибудь из знакомых видел его в этот момент и рассказал во дворе, потому что репутация сумасшедшего за ним закрепилась как раз с того времени). И сразу привычные с детства предметы – троллейбусы, пешеходы, дома – все такое обычное, простое, нормальное, что и думать об этом не стоит, иными словами, такое несомненное, самое что ни на есть очевидное, что иного и быть не может, – все это вдруг утрачивало именно значение нормальности и самоочевидности. А без него оно становились пустой оболочкой, собственно говоря, ничем – странным и страшным. Например, руководствуясь своими новыми убеждениями, он считал, что нет ничего совершеннее человека с его телом и разумом – навстречу же ему бежали прямоходящие ящеры, с круглой головой и щупальцами на конечностях. Нос – недоразвитый хобот; рот, вообще, что-то отвратительное: красное, плотоядное, вооруженное плохими зубами… Хотя, думал он, если приглядеться, любое животное может показаться необычным – взять зайца или слона. Но хуже всего был человек… «Может быть, меня нечистый соблазняет», – думал иногда Андрей, но тут же с усмешкой прогонял нелепую мысль. Мгновения эти настораживали (и в то же время приподнимали над обыденностью), они вступали в противоречие с новыми взглядами, почерпнутыми в основном из книг, и он не мог уже не замечать этого внутреннего разлада, – словом, все это надо было как-то разъяснить.

2
{"b":"731000","o":1}