Рудольф и Марго привезли меня из саратовского детдома. Саратов – это в России. В европейской ее части. На юго-востоке.
Как объяснил мне папа, люди в России к концу ХХ века устали жить своим умом, решили пожить нашим, западным, и затеяли Перестройку. Это типа государственного переворота, только без смысла. Мечты были, а плана не было. Cудя по новостям, (раньше я отслеживала их в интернете постоянно) в России всегда всё ставят с ног на голову и ничего они так и не перестроили. То есть, они думают, что перестроили, но это не так. Тем не менее, в той неразберихе меня, как буханку хлеба в голодные дни, через подвальное окошко за целую сумку долларов продали маме с папой. Про подвальное окошко, это я, конечно, присочинила… А вот сумка долларов была. Сумка была практически в мой рост и вес, то есть я куплена на вес долларов. Даже в десять раз дороже, потому что купюры были десятидолларовые. Маме еще пришлось отдать посреднице свою дубленку. В России это был дикий дефицит и по-настоящему царский предмет гардероба, типа мантии из горностая, а на меня претендовали еще какие-то европейцы. Датчане или шведы, точно не знаю. В общем, мама была вынуждена подарить дубленку посреднице сделки и уехать в каком-то ужасном пальто. Зато со мной.
В общем, я русская. Мама говорит «ты давно уже не русская, и думать не смей!» Тогда зачем мне напоминают о русском происхождении по шесть раз на дню – ума не приложу.
Что ж, ок, я – нидерландка. Но, по-моему, некоторые по сей день напряженно ждут от меня пьяного дебоша под балалайку и плясок в валенках на босу ногу. Не реагировать на это трудно. Я словно каждый день сдаю экзамен на ассимиляцию. Или скорее анализы. По степени обнаженности и дискомфорта – явно анализы.
Я всегда хотела съездить на родину, это была моя осознанная потребность и не надо спрашивать, почему. Не березки целовать, мне плевать на березки и прочие внешние атрибуты – я просто хочу посмотреть, как там без меня. И потом, своими глазами увидеть, какие они – люди, спровадившие моего лучшего друга Катю на тот свет. И кто они – люди, на которых я похожа, когда мама не в силах подобрать к моему поведению более жесткого эпитета. «Вот что значит русские!» – восклицает она. Это значит – «хуже, чем хуже некуда». Катю она, кстати, не выносила. Мама считала ее опасной. Ума не приложу, почему.
Когда Катины приемные родители, в одночасье постаревшие Макс и Ясси сообщили мне о смерти их единственной дочери, я дала себе слово, что полечу в Москву и выясню всё сама. В тот же день мне позвонила маман и после чисто формального соболезнования, (как если бы у меня угнали велосипед) потребовала клятвы, что нога моя никогда не ступит на проклятую русскую землю. Что ж, дала слово и ей! Одну из нас придется обмануть. Кстати, «и думать не смей!» – это любимый мамин аргумент. Неоспоримый и универсальный, как дыба. Инквизиторские корни. Кто-то у нее там в роду был такой, кстати… Кто нес слово божье сомневающимся. Кроме шуток – костры, виселицы, кипящее масло! Но это было ужасно давно, при испанцах. Итак, чтó мне можно думать, решает мама. Она у нас многое решает, хоть и не высовывается из-за папиной спины. Мама дома и мама на людях – два разных человека. Но я привыкла.
Иногда я думаю о той, которая меня родила – какая она, опустившаяся алкоголичка, наркоманка или малолетняя глупышка, решившая, что любовь – это отказаться от себя, не думать о контрацепции и что потом он на тебе непременно женится? В детстве я привыкла думать, что она раскаивается, ищет меня, найдет, обнимет и заплачет. Я знаю, что это неправда. Иначе Катя вернулась бы в Амстердам невредимая, а не в гробу. Мыслями о той, кто меня родила, я годами утешала себя, когда ложилась спать с обидой на весь мир и на диктатуру Марго. У меня была родина где-то там, она меня как бы любила и ждала. Что ж, Катя узнала, как она нас там ждет! После ее поездки на поиски родной семьи и возвращения в резном ящике, всё, что осталось от моей мечты о русской маме – это или реветь ночами, или делать вид, что все хорошо и втихаря кусать большой палец. Маму здешнюю дико бесит, что я его иногда грызу. Ну, вообще-то не иногда. Я его просто весь исслюнявила за жизнь, трижды лежала в больнице с пищеварением. Родители советовались с врачами, с друзьями и, кажется, мама даже с пастором, хоть и не особо верует. Почему-то решили, что это специальный русский невроз и специально же нашли древнего, как подштанники праотца-Адама, бывшего доктора из бывшего Советского Союза. Вдруг он знает русское заклинание от кусания пальца. Дедок оказался хороший, он поговорил со мной по душам, но маме не понравился – он требовал невозможного: ребенку нужна воля. «Воля, воля», – твердил он по-русски, не зная этого слова ни на нашем языке, ни на английском. А по-русски мои родители не понимают. Они смотрели ему в рот, просили «скажите по-голландски!» Как бы не так! Катя потом мне объяснила, что это за вещь такая. У нее всегда с русским хорошо было. «Воля» – это когда тебе хозяин только ты сам. Себе и своей жизни, каждому глотку воздуха. И принадлежишь именно себе. Не «никому другому», а себе. И именно при-над-ле-жишь – и служишь себе верно. И распоряжаешься собой, делаешь для себя, а не плывешь, как мусор по реке. И именно эта четкая миссия дает неохватный простор для жизни в ладу с собой. Но это не то же, что свобода. «Слово «воля» на язык твоей мамы не переводится!» Катька тогда махнула рукой: «Забудь, это безнадега! Свобода – это в пространстве или в обществе. А воля – это внутри себя. В душе. Это истинное и безусловное право. Ну как они дадут тебе то, чего сами не имеют?» «Может, «независимость» подойдет?» – с робкой надеждой спросила я. Катька только фыркнула. Переговоры с доктором тогда зашли в тупик, «давать или не давать мне воли» даже под вопросом не оказалось: они так и не поняли, о чем говорит этот ветхий старик!
Постепенно я стала чувствовать, что мамиными методами ни жить, ни лечиться невозможно. На психолога забила, утешаюсь внушением себе всякой ерунды. Есть ощущение, что загоняю проблему всё глубже, но докторам я как-то уже не верю.
В общем-то, я так и не решила, что лучше – жестоко обнажать факты или милосердно скрывать. Я за второе, потому что прелесть первого вкусила сполна. Я бы предпочла не знать своего происхождения. Для окружающих я вполне законно, со всеми печатями и подписями удочеренное русское дитя. Законно – поэтому нет вопросов, русское – поэтому некоторые ждут закидонов «по-царски». Русскость – не самое большое достоинство. За семьдесят с чем-то лет строительства коммунизма русские сильно потеряли в глазах Европы. Да и не полюбят здесь русских никогда. Адекватные люди любят всех, но миром правят не они. Русские женщины красивы, мужчины – сильны телом и духом, а еще беспощадны к врагам и неизменно милосердны к побежденным. Их земли богаты ископаемыми, а просторы – бескрайни. Ну и как любить того, кого придушить хочется! Так мне объяснила Катя, и думаю, в ее словах много правды. Зависть никогда никого не делала добрее. Я живу здесь, так же как все, экономлю воду и электроэнергию, так же как все, разделяю идеалы феминизма, так же как все, нетерпима к нетерпимости… Но когда люди узнают о моем происхождении, то кое-кто по-прежнему воспринимает это без тепла. Русских там, в России, это, по-моему, волнует слабо, но здесь я пожинаю не самые сладкие плоды. Я защищаюсь, как могу. Я даже придумала себе альтернативного предка. Типа воображаемого друга, только предка. Ну, в школе, перескочив 70-летний период советской истории, я заявила, что до удочерения моя фамилия была Дягилев. Отреклась от себя Ковыркиной и приписалась к великому импресарио, все-таки его авторитету в Европе преувеличения не нужны. Были еще кандидатуры Гагарина и Баланчина, так что выбор был непрост. Но победил Дягилев.
Как-то дома с подружками я самозабвенно рассказывала о нашем дворянском поместье в тридцати верстах от Москвы, где вальсировали Александр Пушкин и Юрий Гагарин, где в сени вековых лип творили Станиславский, Достоевский и кто-то еще из великих. Помнится, я не сверялась с датами их жизни, но девчонки ничего не понимали, и эта геральдическая галиматья имела успех. И тут в комнату вошел папа! Он так и застыл с открытым ртом, когда узнал, каких я, оказывается, ультрамариновых кровей. Стало ужасно неловко, словно я отреклась от него, любимого папы-Рудольфа, а не от неких выродков Ковыркиных, спихнувших меня в детский дом. Папа сказал, что зайдет попозже – и удалился. Девчонок же по-настоящему захватила эта романтическая чушь, воображение их разбушевалось, им хотелось слушать дальше, но я была уже сама не своя от смущения, отвечала невпопад, а потом, сославшись на необходимость помочь маме по хозяйству, выпроводила их. Вечером отец позвал меня к себе в кабинет и, смеясь, изложил, что слышал. Помню, как бешено стучали часы на стене и мое сердце. Но папа нашел эту выходку забавной. Только поправил «не Дягилев, а Дягилева. Русские добавляют «а», если фамилия женская. А впрочем, здесь это неважно!»