– Шайтан! Совсем спятил? Может, тебе комиссоваться, как Башке? – передо мной стоял Гафур.
С толстым берёзовым веником, чьи ветви оставили на моей руке бледно-розовые царапины.
– Дай сюда, – Татарин поднял с пола тетрадь и спрятал в свой вещмешок, накрепко его затянув. – Закрой, а то искра вылетит, пожар будет.
Я послушно закрыл дверцу и почувствовал, что мне хочется плакать, но позволить себе подобной слабости не смог.
– Успокоился? Садись, стричься будем, я у Арутюняна машинку взял, – скомандовал друг, уперев железными ножками в порог армейский тяжёлый табурет.
Подчиняясь команде ефрейтора, без интереса спросил:
– А сам он где?
– Позже подойдёт, шашлык жарит. Молчи, не отвлекай. Сто лет не стриг, рука может дрогнуть, – ответил Гафур, сосредоточившись на работе, но, спустя всего минуту сам не выдержал тишины и, елозя туда-сюда машинкой по моей порядком заросшей голове, пошутил. – Слушай, Курт, а тебе же теперь бухать совсем нельзя, ты дуреешь сразу. Я видел одного такого. Сосед мой. Он толи в Карабахе был, толи в Приднестровье, толи ещё чёрт знает где, но такой же, как и ты, контуженный на всю голову. Чуть что не так, не по его, сразу или себя кокнуть пытается, а его все за руки, ноги держат, уговаривают, или за кем другим с ножом гоняется, завалить грозится…
А точно ли Татарин шутил? Может, правду говорил? И как мне тогда?
Размышляя, что и в самом деле, сколько всяких войн в моей огромной, лично для меня всё ещё советской стране случилось за какие-то жалкие десять лет, даже чёрт не разберёт, кто из нас на какой был, я поменялся с Гафуром местами.
Это же, как теперь людям отвечать, коли спросят? Был на чеченской войне. И тут же обязательно добавлять: «на второй». А что, ещё и первая была? Да, в девяносто пятом и девяносто шестом. И наша, вторая, существенно отличается от той, первой, что утверждал любой офицер, которому посчастливилось увидеть обе. Первая была тяжелее, кровавее и глупее оттого, что непонятнее. Мы же воевали уже с максимальным соответствием тактике ведения боевых действиях в тех или иных условиях, но и то жуткие конфузы случались. Вспомнить тот же Сергиево-Посадский ОМОН. Чего уж говорить о первой чеченской, когда войска в Грозном постоянно накрывала то своя артиллерия, то своя авиация.
Подождите, подождите, а если была первая чеченская, вторая чеченская, то это же значит, что ещё и третья может начаться. Хо, ещё как может. Стоп. Первая в девяносто пятом, вторая в девяносто девятом, а что же тогда было в середине девятнадцатого века? Поэт Лермонтов, он на какой по счёту чеченской войне был? Да и после революции на Кавказе тоже, вроде бы, какая-то войнушка была. Опять с чехами дрались. А за что?
Нет, и в самом деле чёрт ногу сломит со всеми этими нашими войнами, которые люди сами себе устраивают с завидной постоянностью. Где уж мне-то в этом разобраться? И видимо прав мой друг Татарин. Вернулся с войны живой, так живи и не заморачивайся страшным прошлым. Просто живи, как все нормальные люди. Но разве я смогу быть нормальным после того, что видел? А Гафур? Он сумеет ли? Нет, пусть никто и никогда не спрашивает нас о нашей войне. У нас не получится рассказать о ней.
– Ты веники запаривать умеешь? – неожиданно спросил Татарин и я не сразу понял, о чём он.
– Какие веники? – оставаясь довольным, я внимательно оглядел голову друга.
Стричь не умел, но в этот раз справился.
– Ну, какие веники запаривают? Банные.
– Аа, эти-то. Умею, конечно.
– Тогда делай иди, а я пока приберу тут, – скомандовал Татарин, вставая с табуретки.
Стянув с себя подштанники и оставшись, в чём мама родила, я нырнул в жаркий, мокрый банный полумрак. Тело тут же приятно обожгло и присмотревшись, где что находится, я залил веник в тазу кипятком да резво взобрался на верхний полок, где счастливо заулыбался. Вспомнилась другая баня. Родная. Деревенская, запах которой уже и забыл. Маленькая, низкая и тесная, но зато какая жаркая, и прямо из неё можно нырнуть в сугроб и сразу же обратно, в жар.
Я на верхнем полке, разогреваюсь для начала и, как всегда, пою одну из своих любимых военных песен. Про клён кудрявый или про землянку. Или про танки, что на поле грохотали. Хорошо. Я один. В баню всегда нужно ходить одному, а если с кем-нибудь, то будешь болтать всякую ерунду да пиво литрами в себя заливать, и точно не почувствуешь той лёгкости, которую человеку может подарить только баня. Ты словно заново рождаешься и всё, абсолютно всё, что было до бани, уже не держит тебя и не терзает.
Я сидел в бане старшины, вспоминал, улыбался и уже определённо хотел жить. Вскоре рядом со мной уселся и Татарин.
Пот тонкими струйками бежал по моему телу. Осторожно коснувшись груди и плеча, я почувствовал липкую влагу. Всё, достаточно разомлел.
– Можно, – опередил я вопрос Татарина и поддал из железного, с нагревшейся ручкой, ковша на каменку, которая тотчас угрожающе, но совсем не страшно, зашипела.
Бросив ковш в таз с холодной водой, я крепко схватил веник и шлёпнул им по спине Гафура.
– Шайтан! Сдурел! – взвыл друг. – Вот же контуженный! Я не приготовился ещё! Дай лягу хоть!
Э-эх! И раз! И ещё раз! Э-эх!
Пар, безжалостно обжигая мочки ушей, кончик носа, губы, подушечки пальцев и ногти, неспешно поднимался к потолку. Париться я не разлюбил, и это значило, что нисколько не изменился. Остался тем же беззаботным парнишкой, верящим в добро. И нечего переживать. О войне скоро забуду да стану жить, как все. Хорошо.
На войне у нас тоже имелась баня. Небольшая яма, вырытая прямо в земле и чем-то напоминавшая те, что мы копали под ротные палатки. Накрытая брезентом и со сварной, самодельной буржуйкой внутри, тёмная, она в общем-то была довольно жаркой, однако больше одного человека не вмещала. Париться из-за тесноты в ней не получалось, вообще, но смыть с себя всю грязь да постираться по возвращении с боевого, было вполне сносным. И даже бельевые вши пару ночей не издевались над нами, притихая на какое-то время, словно и не было их никогда. Но потом вновь загрызали. Впрочем, печки – прожарки из химроты, поглатывавшие не только нашу форму, но и целые матрацы, тоже спасали ненадолго.
Вот потому в бане прапорщика Арутюняна мы парились долго, и Татарин при каждом ударе веником вскрикивал да довольно ругался на своём языке, а потом мстил мне, и я, уткнувшись лбом в деревянный полок, тоже крепился из последних сил.
Мы выскакивали в предбанник, переводили дух, а потом забегали обратно и снова хлестали себя так, будто не было у нас иного желания, кроме как, чтобы с веника все листочки облетели. Мы выколачивали из себя всё своё плохое, неправильное прошлое.
– Жалко снега нет. Мы дома с отцом, как напаримся и в сугроб, разотрёмся, поорём и опять в парилку.
– Чё прям на улицу голые? – не поверил раскрасневшийся Гафур.
– Ну, да, – подтвердил я.
– А люди? Женщины? – Татарин, сомневаясь, продолжал на меня смотреть.
– А что люди? Мы же на задах, за баней, а по соседству, сразу за огородом у нас, старушенция древняя жила, так её разве удивишь? Чего она, голых мужиков не видела? К тому же слепая была. А по молодости, слышал, дед мой к ней загуливал, как бабка от него слиняла…
Когда к нам присоединился прапорщик Арутюнян, силы наши иссякли окончательно и всё, что мы могли, это только поддержать его, дабы он не поскользнулся из-за больной ноги и я всё отводил глаза от страшных красных шрамов на его ноге, но непослушный мой взгляд тут же настырно возвращался к голому изрезанному колену прапорщика.
Париться он и не стал. Просто вымылся на нижней полке, и, с яростью растеревшись большими полотенцами да одевшись в форму, мы, довольные этим серым зимним днём, уже сидели за празднично накрытым столом и с аппетитом уплетали большие добротно прожаренные куски мяса.
Прапорщик беззлобно поругал нас за татуировки, мол, его не было, а то бы он нам за нарушение приказа, и быстро захмелев после третьего тоста, ушёл спать. Мы помогли ему добраться до кровати, а потом долго ещё сидели за столом да беседовали с тётушкой и её дочерями о жизни, о своих планах, о том, кто нас ждёт дома. Обо всём этом мы не раз рассказывали им ещё до войны, но говорить нам было больше не о чем. Мы ведь и не жили толком. Нам только вчера и позавчера исполнилось всего по девятнадцать лет.