Он с восторгом принялся описывать ход операции, на которой ассистировал.
– Только наш профессор мог на такое решиться!.. – поддержала его панна Яновичувна. – И он показал, на что способен.
– Ну, давайте не будем преувеличивать, – отозвался доктор Добранецкий. – Мои пациенты не всегда лорды и миллионеры, и, может, им не всегда за шестьдесят, но истории известно множество удачных операций на сердце. Даже истории нашей медицины. Варшавский хирург, доктор Краевский, на весь мир прославился точно такой же операцией. А это было тридцать лет назад!
В кабинете уже собралось несколько человек из персонала больницы, и когда появился профессор, его засыпали поздравлениями.
Он слушал с довольной улыбкой на широком красном лице, но при этом все время поглядывал на часы. Однако прошло добрых двадцать минут, пока он наконец оказался внизу и сел в свой длинный черный лимузин.
– Домой, – велел он водителю и устроился поудобнее.
Усталость проходила быстро. Он был здоров и силен, хотя из-за полноты выглядел несколько старше своего возраста. Впрочем, в свои сорок три года профессор чувствовал себя намного моложе, иногда даже сопливым мальчишкой. В конце концов, кувыркаясь на ковре с малышкой Мариолой и играя с ней в прятки, он понимал, что делает это не только ради ее удовольствия, но и ради своего собственного.
А Беата не хотела этого понять, поэтому, когда она наблюдала за ним во время таких забав, в глазах ее явно светилось что-то вроде смущения и неловкости, даже опасение какое-то.
– Рафал, – говорила она, – а если б тебя сейчас кто-то увидел?
– Может, тогда меня наняли бы в качестве воспитательницы в детский садик, – со смехом отвечал он.
Но, в общем-то, в такие минуты ему делалось немного неприятно. Беата, безусловно, была лучшей женой на свете. И наверняка она любила его. Тогда почему же она относилась к нему с таким ненужным почтением, чуть ли не преклонением? В ее старательности и прилежности было что-то от литургии. В первые годы ему даже казалось, что жена побаивается его, и он делал все, чтобы она избавилась от этого страха. Рассказывал ей о себе самые забавные вещи, признавался в своих ошибках, неприглядных студенческих похождениях, старался вытеснить из ее головки даже малейший намек на то, что они не равны и совершенно не подходят друг другу. Наоборот, на каждом шагу он подчеркивал, что живет только ради нее, что работает для нее и что только рядом с ней может быть счастлив. Впрочем, все это было чистейшей правдой.
Он любил Беату до безумия и не сомневался, что она отвечает ему такой же глубокой любовью, хотя и тихой, менее страстной. Она всегда была сдержанной и нежной, как цветок. Зато у нее всегда были для него наготове улыбка и доброе слово. И он продолжал бы думать, что она не умеет быть иной, если бы временами не видел ее веселой, хохочущей, шутливой и кокетливой. Но случалось это только в те моменты, когда ее окружало общество молодых людей и она не знала, что муж наблюдает за ней. Он готов был встать на голову, лишь бы убедить жену, что может так же беззаботно веселиться, и даже более, чем самые молодые, – однако все было напрасно. В конце концов с течением времени он смирился с этим и оставил попытки увеличить и без того свое огромное счастье.
И вот наступила восьмая годовщина их свадьбы, восьмая годовщина их совместной жизни, ни разу не омраченной ни малейшей ссорой, ни мелким спором и даже тенью недоверия, зато много раз озаренной тысячами мгновений и часов радости, ласк, признаний…
Признания… Собственно говоря, это он поверял ей свои мысли и планы, рассказывал о своих чувствах. Беата не умела этого делать, а может, ее внутренняя жизнь была простой и цельной… Возможно, даже слишком… Вильчур мысленно упрекнул себя за это определение – слишком бедной. Он полагал, что, так о ней думая, обижает Беату, оскорбляет ее. Если это и было правдой, то тем бо́льшая нежность наполняла его сердце.
– Я ее оглушаю, – говорил он себе, – подавляю. Она ведь такая умная и хрупкая. Отсюда и проистекает ее раздражительность и опасения, что я сочту ее заботы слишком мелкими, будничными и обычными.
Придя к такому выводу, он старался вознаградить ее за это обидное неравенство. И он с величайшим вниманием и старательностью вникал в мельчайшие домашние дела, интересовался ее туалетами, духами, прислушивался к каждому слову, касающемуся светских дел или устройства детской. Вильчур размышлял над ними так глубоко, точно речь шла о чем-то действительно важном.
Но они и были для него чрезвычайно важны, поскольку он верил, что за счастьем следует ухаживать с величайшей заботой, и полагал, что те немногие часы, отнятые им у работы и посвященные Беате, необходимо сделать как можно более полными, содержательными и теплыми…
Автомобиль остановился перед чудесной белой виллой, безусловно, самой красивой на Сиреневой аллее и одной из самых элегантных в Варшаве.
Профессор Вильчур выскочил, не ожидая, пока водитель откроет ему дверь, принял из его рук коробку с шубой, быстро пробежал по тротуару и дорожке, своим ключом открыл двери дома и как можно тише затворил их за собой. Он хотел сделать Беате сюрприз, который тщательно спланировал еще час назад, когда, склонившись над открытой грудной клеткой больного, рассматривал сложное переплетение вен и артерий.
Но в холле он застал Бронислава и старую экономку Михалову, прозванную так по мужу Михалу. Видно, Беата была не в лучшем настроении из-за его опоздания, потому что лица у них были вытянутыми и напряженными, они явно поджидали его. Это нарушало все планы профессора, и он махнул рукой, веля им удалиться.
Но, несмотря на его приказ, Бронислав заговорил:
– Господин профессор…
– Шшшш!.. – оборвал его Вильчур и, нахмурившись, шепотом добавил: – Прими пальто!
Слуга снова хотел что-то сказать, но только шевельнул губами и помог профессору раздеться.
Вильчур быстро раскрыл коробку, вынул оттуда чудесную шубу из черного блестящего меха с длинным шелковистым ворсом, накинул ее себе на плечи, на голову нахлобучил задорный колпачок с двумя кокетливо свисающими хвостиками, руки сунул в муфточку и с радостной улыбкой оглядел себя в зеркале: выглядел он невероятно комично.
Он бросил взгляд на прислугу, чтобы проверить, какое произвел впечатление, но в глазах экономки и лакея читалось только недоумение.
«Вот дураки-то», – подумал профессор.
– Господин профессор… – опять начал Бронислав, а Михалова стала переминаться с ноги на ногу.
– Да замолчите вы, черт подери, – шепнул профессор и, обойдя их, отворил двери в гостиную.
Он ожидал застать Беату с малышкой либо в розовой комнате, либо в будуаре.
Вильчур прошел через спальню, будуар, детскую, но их нигде не было. Он вернулся и заглянул в кабинет. И там пусто. В столовой, на украшенном цветами столе, поблескивавшем золоченым фарфором и хрусталем, стояло два прибора. Мариола с мисс Тольрид обычно ели вместе и пораньше. В распахнутых дверях в буфетную застыла горничная. Лицо у нее было заплаканное, а глаза опухли.
– Где госпожа? – с тревогой спросил профессор.
Девушка в ответ снова расплакалась.
– Что такое? Что случилось?! – вскричал он, уже не сдерживаясь и не понижая голос. От предчувствия какого-то несчастья у него перехватило горло.
Экономка и Бронислав потихоньку вошли в столовую и молча встали у стены. Он испуганно посмотрел на них и в отчаянии закричал:
– Где ваша хозяйка?
И тут его взгляд остановился на столе. У его прибора, прислоненное к тонкому бокалу, лежало письмо. Бледно-голубой конверт с серебристыми краями.
Сердце его резко сжалось, голова закружилась. Он еще не понимал, еще ничего не знал. Протянул руку и взял конверт, который показался ему жестким и мертвым. Какое-то время просто держал его в руке. Письмо было адресовано ему, он узнал почерк Беаты: крупные угловатые буквы.
Он открыл конверт и принялся читать:
«Дорогой Рафал! Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня за то, что я тебя покидаю…»