А старик Никитин был сухощавым пятном красного цвета, усложненным по бокам торчащими концами коромысла с прицепленными оцинкованными ведрами.
...Слушайте, Никитин, ваш папаша всамделе вылечился печенкой?..
Красное пятно даже не отвечает. У него в это время сузились страшные глаза.
...Слушайте, Никитин, зачем вы сдали свой скот на мясо? Без коровы вы же не человек! Такой человек, как вы, без коровы не человек!..
Красное пятно у колонки, задрав к небу седую редкую бороденку, как всегда сузило от яркого еще дня глаза, зашевелилось и молча двинулось к своему дому.
...Товарищ Никитин, если бы я покупил у вас печенку, я бы вам хорошо заплатил. Что вы молчите? Вы же советский человек? Без коровы же вам нельзя. Ну! Чтобы человек не имел корову!..
Красное пятно резко поворачивается, потом медленно отворачивается и уходит, украшенное по бокам ведрами.
...Товарищ Никитин, давайте сделаем так: я вам достану кисель, но сухой, а вы спросите у других молочниц...
...Что вам мешало, если тут ходила корова? Мне она не мешала! Я даже один раз дал ей кисель. Полную жменю. Так вы бы только видели, как она его поела! А теперь без коровы вы не человек... Вы советский человек, товарищ Никитин? Я кисель, чтобы я так был здоров, полную жменю...
- Ш-што? - тихо шипит пятно, становясь по каемке оранжевым. - Ш-што? Ты ей киселю?! А я думал - проворонили! Вас мы проворонили... Вас! Дак опухай! Не видь! Слепни! Кис-селю! - старик Никитин торопится, потому что издалека кто-то к колонке идет. - А бычок у меня е-е-есь... Возле Вострякова, где ваших закапывают... В Вострякове он... - тут Хиня впервые слышит непривычное название; потом он его будет знать хорошо, но об этом в другой раз, об этом не здесь. - Завтра или послезавтра со старухой резать поедем. У кума он. У кума, чистого человека. И печенка будет... Парная будет... Печенкими лечишься, Хиня! - вдруг говорит он дружелюбно и весело. - Правильно поступаешь, сосед. Ста-а-аринное средство! - это к колонке подошли. - А я уж пойду, морковку подолью... Ох-хо-хо! - уходит он и, сузив глаза, шепчет: Господи! Кровь бы вашу печенкими... Про-во-ронили-и-и...
На следующий день Никитина нет. Потом его опять нет, потом опять его и старухи нет, то есть к колонке они не приходят. Идет, правда, дождик, и поливать огород вроде бы ни к чему.
А Хиня в дождик на крылечке не лежит. Надев пиджачок свой и фуражку, он ковыляет в Казанку и дня через два замечает вроде бы, что в никитинском окошке краснеется пятно - это старик Никитин чего-то там сидит и, как сдается Хине, что-то считает-подсчитывает.
Притащится Хиня из Казанки, где отоварился какавеллой, смешает ее с остатками киселя, а тут еще и селедки ему кусок подарили - так что он сидит и кушает. А когда укладывается спать, то видит не сны, а медицинские красные пятна, из-под которых сломя голову расползаются аэростаты, и все в Казанку, все в Казанку, только один по стенке пополз.
И вот бредет он на неделе мимо никитинского окна, а тут сумерки. А тут еще и тревога. И в глазах темновато начинается. Но дом же вот он каких-нибудь три лужи еще. После неприятностей с той - помните? - тревогой Хиня налетов не боится, а Никитины вообще в траншею не ходят, потому что если быть пожару, а гореть огнепальным двуперстникам не привыкать, то надо не проворонить и чего надо унести...
В последнее время тревоги, кстати, не страшные. Сперва объявят, а потом - отбой. Самолетиков почти не видать, и стреляют редко когда.
В глазах у Хини темновато, но и только. Можно даже сказать, совсем неплохо. Сильно сдавший Хиня, по вечерам до сих пор просто незрячий, ни с того ни с сего начинает что-то различать: вероятно, летние витамины питающей его свекольной ботвы вместе с надеждами на печенку поднатужились, и он стал даже различать загородку Никитиных, а посему и останавливается возле их окна. А оно открыто - вечер еще хороший и теплый, - и стоящий за огорожей Хиня слышит чтение. Старик Никитин, во время налета не остерегаясь прохожих, добрым растроганным голосом читает вот что:
...Ни от какого нищего не отвращай лица своего... ибо милостыня избавляет от смерти и не попускает сойти во тьму...
Хиня внимательно слушает.
...от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыню, и да не жалеет глаз твой...
Ой как внимательно слушает Хиня!
...И сказал Товия... к чему эта печень и сердце и желчь от рыбы?.. Рафаил ответил... желчью должно помазать человека, который имеет бельмо на глазах, и он исцелится...
От изумления Хиня вытягивает губы в трубочку.
...Я - Рафаил, один из семи святых ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Святого...
На улице совсем почти стемнело. На улице тихо и никого нет. Хиня в пиджачке стоит и не отходит от загородки. Вдруг неожиданно вспыхивают прожекторные столбы и - вовсе неожиданно - совсем рядом ударяют зенитки: это неделю назад поставили батарею в колхозе имени Сталина. Близкий залп внезапен даже для хладнокровного Никитина - старуха, собираясь захлопнуть задребезжавшие створки, подходит к окошку, но, приметив у загородки аж присевшего от залпа Хиню, орет:
- Чего таисси! Воровать пришел, бес!
За ее спиной появляется старик Никитин, но глаза его не сужены и не страшны, а даже как-то теплы. Он глядит в шевелящееся прожекторами небо, в открытую крестится и обращается к Хине:
- А мы с кумом печеночку-то в милицию подарили, чтоб не совались! Ибо сказано: "а третью часть отдавал, кому следовало...".
И спокойно улыбается. И снова широко крестится.
- Чтобы три пальца, которыми ты перекрестился, отсохли у тебя и упали, етит твою мать!..
- Ш-што?.. Ш-што? Я - тремя? Я - тремя перстами? Старуха! Старуха... дай... дай... дай же скорей!..
В Хиню, кувыркаясь в вечернем воздухе, летит средней величины молоток (очень, кстати, удобный для метания снаряд).
Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! - покрывают отчаянную сцену зенитные залпы с колхоза имени Сталина.
Хиня от молотка увернулся. Он же получше видит. Хиня пришел домой. Потихоньку и сам. Он же и правда получше видит. Зажег коптилку. Взял квадратную бумажку. Приготовил морщины на лбу и начал писать:
"Подкулачники уже опять активничают и разносят дурман с амвона, как при царе-батюшке. Я как инвалид на слепые глаза...".
А дальше сам знаешь, читатель, ч т о с лучшими намерениями пишут в доносах. Ты ведь и сам писал... Не писал разве? Писал, писал! Любое твое заявление с объяснением обстоятельств, любое ходатайство, любое прошение суть доносы на себя, на эти самые обстоятельства, на своих близких... Причем с лучшими намерениями...
С лучшими намерениями пишет и Хиня. Это не месть. Он и в самом деле возмущен. Тайное забивание скота. Молоток. Оскорбления ни за что...
Но где же ангел Рафаил?
Почему не отвел руку Товита, в котором обида превозмогла всегдашнее лентяйство, почему не отвел руку его от страшных слов на бумаге, от которых отмолится ли старик Никитин - еще неизвестно.
Почему не угасил в другом - что ни говори, тоже, тоже, Товите! - гнев и злобу и не вздул кроткую любовь к убогому соседу-слепцу, сын которого, Товия, подучивает сейчас в Янги-Юле сестру свою выдоить ишака мужеска пола?
Ну почему, почему по небу полуночи не прилетел ангел?
Может, не надеялся управиться с двумя Товитами сразу без второго Товии, радующего как раз юным телом своим звероподобного пахана в трудовой колонии? А может, не прилетел благолюбивейший из ангелов, опасаясь удариться о трос аэростата? Рассечет вдруг, упаси Господи, голубиное крыло свое, и вытечет вся его эфирная субстанция? Или, того хуже, угодит в скрещенный пук прожекторов и, как самолетик, засияет в синем ночном летнем небе?
Засияет он, ангел Господень. Светлый ангел Рафаил.
ИЮЛЬ
Когда в июле на обочинах булыжного тракта образуется по щиколотку пыли, мягкой и горячей, как курортная процедура, а зернистые черепа булыжников жестки даже на взгляд, а появившиеся весной в межбулыжьях былинки давно сухи и торчат или из битых стекляшек, или из крупного зернистого же песка, тогда лошади, попадающиеся тут много чаще, чем трехтонки, сходят с булыжника и пых-пых - как в пух, вбивают свои ломовые заскорузлые копыта в пушистую пыль на обочине, и два колеса продолжают звучать по булыжнику, а два колеса начинают молчать на земляной обочине, и езда становится глуше, хотя ведру на задке телеги висеть становится трудней - оно с назойливостью Ньютона настаивает на земном тяготении, сохраняя вертикаль и от этого брякая обо что-то подтележное, обо что не брякало бы, продолжай телега ехать без наклона.