Немногим позже Мартин Лютер Кинг напишет, что именно пример Ганди подсказал ему метод гражданского протеста, который лег в основу его, ставшей с тех пор легендарной, компании за расовое примирение 1963 года. Кинг возглавил многочисленные ненасильственные акции в городе Бирмингем, штат Алабама: коленопреклонение в церквях, бойкоты крупных магазинов – которые в итоге привели к Закону о гражданских правах 1964 года, запрещающему расовую дискриминацию.
Слова Ганди о ненасилии поистине облетели все уголки Земли – от Ахмадабада до Бирмингема и оттуда до Вашингтона, округ Колумбия. Правда, о такой известности Ганди мечтал далеко не всегда. Помните Моу, о котором я рассказывала в начале главы? Моу – это сокращение от Мохандас, Мохандас Ганди. В своей автобиографии Ганди целую главу посвятил социальной тревоге, вольный пересказ его истории вы прочитали в начале этой главы. Ганди писал, что в юности «Каждый раз, когда передо мной была незнакомая аудитория, я испытывал сомнения и всячески старался избежать выступлений»[4]. И дело не ограничивалось лишь публичными выступлениями. «Даже нанося визит, я совершенно немел от одного присутствия полдюжины людей».
Ганди, который в юности и тост не мог произнести, в 1947 году выступил с речью перед аудиторией в 20 тысяч человек.
Оглядываясь назад, Ганди писал: «Должен заметить, что моя застенчивость не причиняла мне никакого вреда, кроме того, что надо мной иногда подсмеивались друзья. А иногда и наоборот: я извлекал пользу из этого. Моя нерешительность в разговоре, раньше огорчавшая меня, теперь доставляет мне удовольствие».
Удовольствие? Как может социальная тревожность доставлять удовольствие? Что хорошего в вечных переживаниях о мнении других? Но давайте разберемся. Ганди был прав. Как бы это ни называлось – эмпатия, уважение или стремление к равенству, – небольшая доза социальной тревоги помогаем нам относиться к убеждениям и взглядам других всерьез, а ведь сегодня это как никогда важно.
В своей автобиографии Ганди так написал о своей тревожности: «Она дает мне возможность расти. Она помогает мне распознавать истину», и я очень надеюсь, что моя книга поможет и вам научиться распознавать эту истину, ведь она уже – в вас. Вас достаточно. Вместе мы одолеем социальную тревожность и найдем силы быть собой.
Часть первая
Неужели я не один такой? Знакомимся с социальной тревожностью
Глава 1
Откуда берется социальная тревожность?
За последние четыре года Джим не пропустил ни одного занятия в танцевальной студии.
На дворе стоит поздняя осень, редкие пожелтевшие листочки, трепеща на суровых ветрах Новой Англии, еще цепляются за ветки деревьев. Внутри танцевальная студия напоминает банкетный зал, только убранство здесь не в центре внимания: длинные, покрытые скатертями и уставленные стаканчиками с недопитой водой и холодным чаем столы придвинуты к стене, а все остальное пространство – это надраенный, блестящий паркет. Из колонок льется песня Марвина Гэя How Sweet It Is.
Людей на паркете много – порядка двадцати пар стоят рядами и разучивают шаги Ист Кост Свинга под чутким руководством бразильца Томаса, бессменного владельца студии. Каждое воскресенье он проводит групповое занятие, которое плавно перетекает в социальные танцы, или, как это называет сам Томас, в «тренировочную вечеринку». Томас заведует музыкой и перед каждой новой песней объявляет: «Дамы и господа, фокстрот!», «А теперь – румба!». Студенты приглашают друг друга, а Томас ходит среди пар и дает наставления: руку поближе к плечу, подними подбородок.
В свои пятьдесят шесть Джим – высокий, подтянутый, с аккуратно подстриженными рыжими волосами, отражающими его ирландское происхождение – побывал на доброй сотне таких вечеринок.
Вот A Wink and a Smile Гарри Конника затихает, пары замедляют фокстрот и Томас говорит в микрофон: «Всех, кроме Маюми, прошу уйти с паркета», – в глазах у него пляшут искорки. Джим удивлен: обычно Томас наоборот всеми силами удерживает людей на танцполе, а сегодня почему-то нет. Маюми, которую попросили остаться – преподавательница Джима, и он, из уважения похлопав в ладоши, идет к столам, чтобы отдохнуть на складном стульчике. За его спиной Томас продолжает: «У нас сегодня небольшой сюрприз – танец ко дню рождения!» Джим замирает. У него как раз сегодня день рождения, но откуда они узнали? Он никому ни слова не говорил. Джим оборачивается и видит, что посреди опустевшего паркета, окруженного кольцом из пары десятков людей, стоит Маюми и с улыбкой протягивает к нему руку.
* * *
Как много всего может измениться за четыре года! Четыре года назад Джим и подумать не мог, что окажется на вечеринке, да еще и танцевальной, где надо самому подходить к женщинам, выплясывать да и вообще находиться в окружении зеркал и людей.
Детство Джима пришлось на 1960-е и 1970-е гг. прошлого столетия. Рос он в общине ирландских католиков, в Дорчестере – рабочем районе Бостона. Отец Джима, спокойный и уравновешенный человек, тридцать лет проработал смотрителем в Гарварде, а мама – секретаршей в страховой компании. Жили они на втором этаже трехэтажного дома – три одинаковых квартиры одна над другой, крытое крыльцо и деревянные ступени. После уроков Джим и его младший брат Райан обычно слонялись по улицам с соседскими мальчишками, многие из которых приходились им дальними родственниками. Зимой, оттачивая друг на друге свое остроумие, они играли в уличный хоккей, по очереди выуживая из-под машин улетевшую шайбу. А между матчами наведывались в магазинчик на углу, где на вырученные за помощь по дому карманные баловали себя газировкой и шоколадками.
Квартал был маленький, тесный. «Из окна моей спальни можно было запрыгнуть на балкон к соседям, – вспоминает Джим. – Так близко стояли дома». Это диктовало и близость между самими соседями: стоило на улице появиться незнакомцу, как местные тут же его замечали и кто-то из взрослых немедленно шел узнать, все ли в порядке, не нужна ли чужаку помощь. Улицы, дети – все было под присмотром. «У нас было очень безопасно, – рассказывает Джим. – Но у этой безопасности была и обратная сторона. Частенько мне из-за этого попадало. Допустим, пойдем мы с братом гулять, а мама нам велела дальше Линден не уходить. Ну а мы что, мы, конечно, уходили. А потом возвращаешься домой и получаешь. Я маму спрашиваю: как ты узнала? А она говорит: “Миссис О’Ниллс вас видела и позвонила мне”. Все было на виду. И мы везде были в безопасности. Я бы ни на что не променял свое детство».
Правда, для матери Джима, Мейв, эти внимательные взгляды из каждого окна означали нечто иное. Куда бы ее сыновья ни отправлялись – в школу, в церковь, на семейное торжество, или просто на улицу поиграть в хоккей, Мейв всякий раз заводила один и тот же разговор: «Подите сюда, посмотрите на меня». Осматривала мальчишек, приглаживала растрепанные волосы и вытирала чумазые лица. «Всегда надо было выглядеть с иголочки, – вспоминает Джим. – Чтобы нас не дай бог не осудили. Мама очень боялась пересудов. Боялась, что соседки соберутся и будут качать головами, цокать языками: “Боже святый, это ж как ей не стыдно в таком виде детей выпускать!”».
А по возвращении домой начинался другой ритуал. Пока братья рыскали по шкафам, ища, чем бы вкусненьким перекусить, Мейв допрашивала их: «Встретился вам кто-нибудь по пути? Видели соседей?». «Мы жили как в аквариуме, – вспоминает Джим. – Все время на виду. Мама боялась, что соседи увидят, как мы играем в грязи. Или ведем себя неприлично, или уж я не знаю, чего она боялась. Она никогда не говорила этого вслух».
Когда Мейв самой нужно было выйти из дома, она переживала еще сильнее. «Хуже всего было в очереди в банке, – говорит Джим. – Оттуда было не убежать. Если ее кто-нибудь заметит, то все, деваться некуда. Мама чувствовала себя там как на витрине, между этими столбиками и лентами». С годами ее тревога только росла, и в какой-то момент Мейв совсем перестала выходить из дома и отправляла детей в церковь по воскресеньям одних. «Я думаю, она боялась появляться на людях, боялась показываться им и посылала нас, чтобы соседи не судачили. Тогда мне казалось, что она просто слишком гордая, но теперь я понимаю – на самом деле это был страх».