Тут зазвонил телефон: майора Мирзоева приглашали в дежурную комнату зоны. Быстро выпроводив завхоза, замполит поинтересовался о моих впечатлениях и посоветовал остаться в отряде до вечера, который уже был не за горами: поговорить и познакомиться с людьми, а затем – при желании – сходить в кино, объявленное по случаю предвыходного дня. Засим крепкими пальцами застегнул на жёлтые пуговицы свой пятнистый бушлат, жамкнул мне руку – и только его видели.
Так всё это непривычно и неожиданно! Точно сон… Да только много спать, так мало жить: что проспано, то уже и прожито… Так и сяк повертелся я в самодельном вертящемся кресле, поперебирал бумаги на столе, что-то неопределенное представляя, воображая…
Пройдет полгода, и будет присвоено первичное офицерское звание, как было обещано на собеседовании в областном управлении, куда я сунулся по настоятельному совету одного служивого приятеля, уверившего меня в правильности этого, единственно верного решения… А там, глядишь, уже и в форме бегаю: брюки с красным кантом, на плечах звездочки поблескивают-посверкивают, галстук опять же… Смешно и грешно, но что-то ведь хочется, о чём-то всё-таки думается… Хотя почём знать, чего не знаешь. А уж если впрягся, – лучше веру к делу применяй, а дело к вере, тогда всё и будет, как на душу положено.
Вскоре за вежливо вошедшим завхозом Сугробовым потянулись по делу, но, кажется, больше без дела другие осуждённые: все, как один, с красными треугольными нашивками на рукавах; с завхозом переговариваются вполголоса, а то возьмут да о чём-нибудь и меня спросят… Вот так я, чуж-чуженин, и становился семьянин, а какой же мирянин от миру прочь?..
Дверь с грохотом распахнулась, и передо мной человек вырос: поперёк себя толще, да на щеке бородавка – телу прибавка; в горле петух засел:
– Гражданин начальник! Крысу поймали! Что делать? Крысу поймали!..
Ума не приложу: смотрел то на него, то на завхоза:
– Да что делать?.. Убить и выбросить. – Долго думать, тому же быть, да и лишние догадки всегда невпопад живут.
А завхоз Сугробов, прислушиваясь к шуму и грохоту в курилке, довольно улыбался:
– Оторвут сейчас от хвоста грудинку… «Застегнут» они его, гражданин начальник. Как пить дать – замочат!
– Кого – «его»? – всё не мог я понять. – Крыса же «она»! – Аль я уши отсидел?..
А у завхоза по-прежнему рот до ушей:
– Кто в тумбочках крадёт, крыса по-нашему. Крысятник. Вот по заслугам вора и жалуют.
Много учён, да не досечен, – кинулся я в курилку, а завхоз за мной – обогнал и блажанул:
– Мужики, завязывай! Проучили – и хана!
В курилке – спиной к печке – мужичок прижался: глаза на нитке висят, по пояс юшкой умылся, сопит и всхлипывает. Увидев меня, все расступились и отодвинулись. Ждали: каким глазом взглянет?..
– Разойдись! – себя я не узнавал. – Все по местам! Сам разберусь! – Развернулся, а мужичок следом за мной: голосом пляшет, ногами поёт – спасся!
В кабинете завхоз Сугробов передо мной верёвки из песка вил:
– Гражданин начальник! Слово-олово: больше пальцем не тронут, кому охота срок за гниль тянуть.
Попало за дело. Никто не видел и не слышал. Слово-олово!
Так сработано, что не придерёшься. Думаю, добро, шпана замоскворецкая: видно, всю вашу хитрость не изучишь, а только себя измучишь. Но одно здесь верно: слушай в оба, зри в три!..
Как раз по селектору на всю зону и фильм объявили: «Внимание! Завхозам отрядов построить осуждённых и привести в клуб для просмотра фильма «Возьму твою боль»!
Вроде и у дела я оказался: в два счёта построив людей возле отряда, завхоз доложил о готовности, на что я неопределённо дёрнул головой, а завхоз скомандовал: «Шагом марш!» – И я уже со своим законным отрядом, немного сбоку, как и положено начальству, дошагал до клуба; кругом слабые и тусклые огоньки лампочек на столбах, зябко да неуютно…
Зато возле клуба светлынь: подходили отряд за отрядом, завхозы докладывали дежурному Сирину, и тот своим зычным гласом: «Давай, урки!» – разрешал вход. А у клубных мостков помощник дежурного – чернющий прапорщик, едва до пупа не расхристанный, схватил за грудки осуждённого, мальчишку, пытавшегося в неустановленных по форме одежды ботинках взобраться по крутым ступенькам клуба:
– Ти-и… че-эго это виисиваешь? Па-ачему тут висиваешь?!
Малокровный и съёжившийся парнишка, запахиваясь в великовозрастную фуфайку, оправдывался:
– У меня плоскостопие, разрешено медчастью. Можно пройти?..
Но у прапора, внезапно налившегося кровью, как бы отслоились толстые выразительные усы:
– Марш в отряд! Ка-а-аму гаварю!..
Между делом подключился и Сирин:
– Что, не ясно? Посажу!
Кто барствует, тот и царствует; и пошагал, головушку опустив, стриженый-бритый, к родному общежитию-бараку. Одиноко да понуро: отлежаться, носом в подушку сунувшись.
– Всё верняком, – подмигнул мне Сирин. Пощёлкивая пальцами, он прищурил глаза и вдруг попросил, как рублём одарил: – Слышь, будь другом: посиди в клубе, пока фильм идёт. А то весь наряд на обходе. Один остался. Выручай, братан.
Конечно, спрос не грех, да и отказ, наверное, не беда. Да вот только не всё то есть, что видишь. Е с т ь у молодца не хоронится, а н е т – не воротится.
Вошёл я следом за последним в зал. Дверь закрыли на защёлку, чтобы не вовремя пожелавшие не лезли, свет выключили – и фильм начался.
Сидел я, точно оглушённый, на лавке бок о бок с пожилым, глянувшим на меня исподлобья, но выбирать уже не приходилось. То и есть, что двадцать шесть…
Из аппаратной – легкий хрупкий треск, струилась сверху песочно-лунная, прозрачная дорожка… На экране – титры: ВОЗЬМУ ТВОЮ БОЛЬ… Шла война, – до сих пор в воспитательных целях сохранилась полезная привычка показывать такие фильмы, – и на глазах ребёнка немецкие прислужники убивали его мать и сестрёнку; и слышал мальчишка в свои неполные восемь лет последний крик матери и плач сестрёнки; и болью сердце гинет, ведь все мы одной матери дети…
И видел я боковым зрением, как плакал молчаливо мой пожилой сосед: растеклась под глазом светлая морось, к щеке подсбегала маленькой и горючей капелькой… И дикими мне показались думы подпольные, страхи летучие: хоть и не ровня, так свой же брат – человек человека стоит. Одним миром мазаны.
И долго ещё потом меня мучило – уже дома, в своей комнатушке, бессонной ночью, одинокого и далёкого ото всех родных и близких…
А ещё поразило меня то, что я как будто и не нашёл в этой жизни, в своих первых впечатлениях, ничего особенно поражающего или, вернее сказать, неожиданного. Всё это словно и раньше мелькало передо мной в воображении, когда я старался угадать свою долю.
Молвя правду, правду и чини; и хотя судить о человеке, не зная его, – дело последнее, но увиденное мною заставляет задуматься о том, что боль собственного сердца сострадающего прежде всяких наказаний убивает его своими муками. И он сам себя осудит за своё преступление беспощаднее и безжалостнее самого грозного закона…
3.
Утренняя планёрка проходила на втором этаже штаба, в просторном кабинете начальника колонии полковника Любопытнова Виктора Ильича, пожилого уже человека с совершенно седой круглой головой и серо-чёрными с завитушками к вискам бровями. Сказывают, твёрдостью и определённостью при решении служебных вопросов он даже завоевал расположение мало кому верящих подопечных за колючей проволокой.
Среди старожилов посёлка упорно бытует легенда, что будто к одному из дней рождения начальника – без добрых дел вера мертва! – подарили ему осуждённые собственноручно изготовленный автомат, смастерив его на нижнем складе и тайно, по частям, доставив в жилзону, где возложили новенькое, смазанное оружие прямо на стол уважаемого человека, разумеется, до прихода того на рабочее место. Мол, кто нас помнит, того и мы помянем.
И этому как-то трудно было не верить, как и тому, что однажды некий изобретатель этого «колючего окружения» умудрился сконструировать ещё из бензопилы «Дружба» подобие вертолёта, затем на свой страх и риск даже сделал попытку подняться в воздух на сём агрегате в ночное, относительно безопасное время, но всё же был замечен обалдевшим часовым, а следом и благополучно подстрелен, упав за запретной полосой. После чего изобретатель был подлечен, где следует и поощрён – раз на раз не приходится! – далеко не по изобретательским заслугам: осуждён дополнительным сроком в колонию более строгого режима.