Лидия Дорн
Депрессия. Между абсурдом и чудом
О чем эта книга
Для начала о том, чего в книге нет. Эта книга – не пособие по лечению депрессии! Здесь вы не найдете «рецептов счастья», психологических тестов и рекомендаций.
Речь пойдет не о плохом настроении, не о посттравматической депрессии и не о биполярном расстройстве.
Поклонникам доктора Курпатова или Лабковского не стоит читать эту книгу, их ждет большое разочарование!
Я рассказываю о своей жизни с эндогенной депрессией (в другой терминологии – клиническая депрессия, большое депрессивное расстройство, униполярная депрессия) и о выводах относительно ее природы. А также о методах, которые мне помогли с ней справиться. Мои методы подойдут не всем, да и методами это едва ли можно назвать. Скорее, речь пойдет о состоянии ума, вере и поиске внутренних источников радости, а упражнения, которые я привожу, открыли на эмоциональном уровне то, что было сначала понято на интеллектуальном.
Писать о депрессии – все равно что выставить на публичное обозрение собственную слабость, беспомощность и ущербность. Я не льщу себя иллюзией, что мой опыт кому-то поможет, чужой опыт обычно бесполезен. Но то, чему меня научила депрессия, кажется мне важным. Как только испарилась черная фигура Великого Внутреннего Инквизитора, который запрещал мне пачкать бумагу, я записала свою историю, не пытаясь ее приукрасить. Историю как внешнюю, так и внутреннюю.
Депрессию можно победить. И не просто победить, а понять, для чего и почему она случилась – и принять ее как трудный, но ценный опыт.
С самого начала
… он открыл самые потаенные уголки своего сердца и извлек оттуда нескончаемо длинного, разбухшего червя, страшного паразита, вскормленного его страданиями.
Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»
Вспоминается случай из детства. Мне шесть или семь лет, я лежу на кровати и безутешно рыдаю. Случилось страшное и непоправимое несчастье, и ничто никогда уже не будет хорошо. Мама и папа по очереди подходят и спрашивают, что случилось, но я не могу объяснить. Я лишь чувствую, что случилась беда; она огромна, но у нее нет названия. Папа пытается меня отвлечь, но у него ничего не получается. Намучившись, родители оставляют меня в покое. По телевизору начинается мой любимый мультик, но я отказываюсь его смотреть.
Таких эпизодов вспоминается множество, и все они связаны с чувством случившейся непоправимой беды. Самое первое мое воспоминание я отношу примерно к двухлетнему возрасту, потому что не умела еще сама одеваться и неуверенно держалась на ногах. Я просыпаюсь и вижу, что совсем одна в комнате. И почему-то тот факт, что все ушли и оставили меня одну, вызывает непереносимый ужас. Наверно, это была первая паническая атака в моей жизни – или первая, которая запомнилась.
Помню, как я изо всех сил цепляюсь за стенку кровати, потому что не хочу идти в садик, а меня силой отрывают и тащат. В садике я хожу по пятам за пожилой воспитательницей, и она меня за это ласково журит. От нее исходит душевное тепло, я тянусь к ней, как замерзающий тянется к огню. Она говорит: что ты ходишь за мной как хвостик, иди, поиграй с девочками. Но я не хочу играть с девочками, я боюсь пакостей и насмешек. И вообще, мир такое опасное и холодное место, что лучше держаться поближе к источнику тепла.
В семидесятые радио часто вещало про угрозу ядерной войны, и это служило поводом для моих истерик. Что будет, если начнется война? Что, если мы все умрем? Мама пыталась меня успокоить, говорила, что, может, войны и не будет, а если будет, то не все погибнут, и на этом ее аргументы заканчивались. Мне этого было мало, горе мое было велико, я оплакивала целое человечество и несправедливую хрупкость жизни. А горевать я умела качественно, могла прорыдать несколько часов, пока не истощались слезы и силы.
Нельзя сказать, чтобы я выросла в какой-то особо травмирующей семье. Со стороны мое детство выглядит вполне благополучным. Непьющие родители-инженеры, летом поездки к морю, зимой – походы на лыжах. Папа читал нам с сестрой книжки на ночь и показывал диафильмы. Ничего необычного, ничего страшного.
Страшное творилось дома у моей подруги детства. Но я об этом ничего не знала и не понимала, почему они с братом приходят к нам среди ночи. Мне и в голову не могло придти, что такое бывает; что дядя Володя – отец моей подруги, неприятный мужик с прокуренным голосом – напиваясь, превращается в монстра и избивает жену и детей. Брат подруги, замкнутый белобрысый мальчишка, не справился с этой травмой и спустя пятнадцать лет покончил с собой.
А меня было все благополучно. Но нет ни одной детской фотографии, на которой я смеюсь или хотя бы улыбаюсь (хотя на нескольких фото можно разглядеть кривую полуулыбку).
Мама как-то призналась, что меня стоило бы отвести к специалисту. Но про детских психологов тогда никто и не слышал, а обращение к психиатру покрывало несмываемым позором. Да что там, даже сейчас в нашей глубинке поход к психиатру чреват тем, что на следующий день коллеги по работе будут показывать на тебя пальцем и шептаться за спиной.
У меня был жуткий нейродермит – психосоматическое кожное заболевание. Некоторые иносказательные выражения могут проявляться буквально. Я была ребенком «без кожи». На ночь мне бинтовали руки, ноги и шею, но во сне я срывала бинты и сдирала с себя кожу. Однажды мама отвела меня к знахарке. В тесной грязной квартире толпились какие-то люди. Неопрятная бабка налила в таз бурый отвар с резким травяным запахом и погрузила туда мои руки по локоть. Отвар был нестерпимо горячим. Кажется, она делала что-то еще – шептала или плевалась, не помню. После этой процедуры ошпаренная кожа нестерпимо болела. Папа обложил мои руки листьями алоэ и замотал бинтами, а когда бинты сняли – оказалось, что кожи практически нет.
Когда мне было примерно лет двенадцать, родители – видимо, от отчаяния – отправили меня лечиться в кожно-венерологический диспансер. Он представлял собой деревянный барак со скрипучими лестницами, насквозь провонявший резким химическим запахом. Запах ощущался уже снаружи. В палате лежали взрослые женщины, много взрослых женщин – может, около десятка, я была там единственным ребенком. Два раза в день мы шли в специальное помещение, раздевались догола и обмазывались вонючей желтоватой мазью, черпая её руками из здоровенного чана. На лестнице иногда встречались мужчины, они смотрела на меня с веселым недоумением.
Я начала строить план побега. До дома было недалеко, но у меня не было ничего из одежды, кроме больничного халата. Но тут мои родители узнали, что меня лечат гормональной мазью, и забрали меня домой.
Я рассказываю об этом, потому что кожное заболевание было еще одним проявлением депрессии. Так неприятие себя проявлялось на психосоматическом уровне. По сути это была форма аутоагрессии. Но не только. Быть «без кожи» означает сверхранимость, отсутствие всякой защиты, уязвимость и прозрачность. Долгие годы спустя меня продолжало мучить это чувство: как будто вместо кожи у меня прозрачная проницаемая оболочка, сквозь которую вся грязь внешнего мира проникает внутрь.
Период от семи до четырнадцати лет можно назвать относительно нормальным. Болезнь никуда не делась, но как бы спала. Я хорошо училась, не доставляла хлопот родителям, много читала, ни с кем не дружила кроме той единственной подруги детства, ненавидела мерзкую коричневую школьную форму и колготки, никуда не ходила, ничем не увлекалась и почти ничего не помню из того времени.
Иногда случались панические атаки. Это происходило, когда я оставалась дома одна. Без всякой причины нападал непереносимый страх; казалось – секунда промедления, и случится что-то невообразимо страшное. Я выскакивала из квартиры с бешено колотившимся сердцем, не успев толком одеться, и на улице успокаивалась, потому что там были люди. Во дворе дожидалась прихода родителей. В пустоте квартиры пряталось неведомое зло, грозящее безумием и смертью. У него не было ни облика, ни названия.