В один прекрасный и удивительный день, под вечер, когда Фатулла сидел под парной шелковицей напротив своих ворот и, как обычно, готовился играть в нарды с соседями, он вдруг услышал тихий шорох листвы от легкого дуновения ветерка в ветвях шелковицы, шепот листвы, и этот шорох-шепот листьев будто впечатался ему в мозг, в память и там и остался, и как новорожденный открывает для себя мир начиная со вкусовых ощущений, Фатулла внезапно открыл, что его кларнет никогда не сможет передать этот непостижимый язык природы шорохи и шепоты, говор и плеск... Что нашептывали листья той парной шелковицы - Фатулла никому не смог бы это объяснить, потому что и сам не знал, но понимал, что тайну, что заключалась в шелесте этих листьев, не мог бы передать ни один музыкальный инструмент в мире...
Кроме этого балабана и таящейся в нем песни "Сары гялин".
Однако, Фатулла понимал и то, что это являлось истиной для него одного, для Фатуллы, а, скажем, какой-нибудь пианист мог бы утверждать, что только пианино способно передать те звуки природы и таящуюся в них тайну, а, к примеру, скрипач мог бы поспорить, что только скрипка способна... как бы там ни было, после такого открытия Фатулла долго пребывал в удрученном состоянии, и ему показался бессмысленным не только его кларнет, которому он посвятил всю свою сознательную жизнь, но и сама жизнь показалась лишенной смысла, и в тот вечер Фатулла очень рассеянно играл в нарды, без настроения, без охоты и, надо ли говорить, что проиграл, но о своем открытии он никогда никому не говорил ни слова.
* * *
Если б, Фатулла, к примеру, был бы пианистом, тогда его дети неважно, мальчики или девочки - могли бы продолжить его путь в професии, но весь род Фатуллы, все музыканты в роду были не пианистам, и даже не кяманчистами - кем девушки тоже могли бы стать - а все в их роду были исполнителями на балабане, а девушкам - ясное дело - не пристало играть на балабане.
* * *
Может, это божья кара за то, что он бросил балабан, променял его на кларнет? Может, Аллах наказал его и не дал ему в наследники ни одного мальчика, чтобы тот мог продолжить дело своих отцов и дедов?
Даже если так, да будет все оно жертвой длиннокосой красавице, и пусть Аллах не послал им сына, ничего, но взамен пускай сделает долгой и безгорестной жизнь этой длиннокосой красавицы, чтобы ни бед, ни печалей не знала она.
* * *
- Да буду твоей жертвой, Фатулла, умру у ног твоих, ради Аллаха не продавай балабан, Фатулла, знаю, из-за меня продаешь, прости меня, глупость сказала, черт попутал, этот разговор о листьях - недостойный тебя разговор... прошу тебя, умоляю, не продавай балабан, каждый день тосковать по нему будешь, не продавай, Фатулла...
Но сколько ни просила, ни умоляла Фируза, сколько ни проливала слез не могла разубедить Фатуллу.
* * *
Все совершилось очень просто: Фатулла зазвал к себе Алекпера и продал ему перламутровый балабан за 1750 долларов США, а Алекпер в свою очередь продал тот балабан за 2250 долларов своему старому клиенту Мартиниусу Асбьёренсену (имя этого человека Алекпер никак не мог запомнить, и потому, записав на бумажке имя маленького, лысого, пузатого человека, всякий раз, когда говорил с ним, украдкой заглядывал в эту свою шпаргалку), а Мартиниус Асбьёрнсен продал инкрустированный балабан своему клиенту, жившему в Нью-Йорке за 7000 долларов, и таким образом, наконец, старинный перламутровый балабан очутился на столе мистера Блюменталя.
Мистер Блюменталь с первого взгляда влюбился в этот инкрустированный серебром и перламутром балабан, очень внимательно осмотрел его, проверил, из справочников узнал, что в средние века на Востоке мастер духовых музыкальных инструментов Мухаммед ибн Юсиф ибн Муталлиб был таким же несравненным, искусным и заменитым мастером, каким был Страдивари в Европе, и тщательно и досконально обследовав балабан, купил его, ни много, ни мало, за 66.500 долларов и поставил на почетное место в разделе восточных музыкальных инструментов своей коллекции.
В то время в Нью-Йорке начиналась осень...
* * *
Прошла осень, зима выдалась в Нью-Йорке холодная, но и она прошла, наступила весна, но небоскребам Нью-Йорка, воздвигнутым из бетона, стали и стекла были безразличны и осень, и сменившая ее холодная зима, и ранная весна.
В квартире мистера Блюменталя жизнь шла своим чередом, без изменений, прошла осень, прошла зима и теперь проходила весна... потом должно было настать лето, а после опять по порядку: осень, зима, весна... и жизнь все продолжалась бы так в небоскребе из бетона, стали и стекла, в квартире мистера Блюменталя, где ни на миллиметр ничего не менялось...
Миссис Блюменталь, как всегда выгуливала своего пуделя, купала его, возила стричь.
Мистер Блюменталь приходил с работы и после легкого ужина уединялся в комнатах своей коллекции, и в эти часы для него ничего на свете не существовало, кроме этой коллекции.
Мисс Джонсон по-прежнему беспрерывно жевала, возилась на кухне, и так как в огромной этой квартире она часто оставалась одна, то, продолжая жевать, она лениво слонялась по комнатам в поисках какого-нибудь дела, но все в квартире было на своих местах, все было аккуратно убрано и таким аккуратно убранным и оставалось, потому что здесь никто ничего не трогал, а если и трогал, то возвращал тронутое на его прежнее место, и таким образом, мисс Джонсон не могла найти себе дела, и если б не постоянная потребность без устали работать челюстями, жизнь для мисс Джонсон могла бы потерять всякий смысл.
И вот в один из дождливых весенних дней, в полдень в квартире мистера Блюменталя произошло невиданное еще на свете (во всяком случае, на этом свете), необычайное событие.
В тот дождливый весенний день мисс Джонсон, как обычно, была одна в квартире, и, как обычно, что-то жуя, ходила по квартире, прикидывая, что бы такое сделать, когда услышала странные звуки: это, несомненно, была музыка, но очень уж какая-то странная... непонятная, непостижимая... в то же время щемяще-печальная...
да... да... очень печальная мелодия, и доносилась она со стороны комнат, где размещалась коллекция мистера Блюменталя.
Поначалу мисс Джонсон подумала, что это телевизор, или радио, но вовремя вспомнила, что хозяин запретил ставить в комнате коллекции телевизор или радио, чтобы они не отвлекали его, не мешали сосредатачиваться, и мисс Джонсон со все возраставшим удивлением направилась в сторону комнат для коллекций.
Теперь стало совершенно ясно, что звуки шли из этих комнат. Мисс Джонсон отворила дверь, и в ту же минуту глаза этой и без того лупоглазой негритянки чуть не вылезли из орбит.
Некий музыкальный инструмент из коллекции мистера Блюменталя, похожий на флейту, повиснув в воздухе возле окна и словно по-человечески глядя в окно, глядя из окна на улицу, глядя на весенний дождь, исполнял...
непонятную, непостижимую...
полную печали...
очень грустную...
мелодию, и под ритм той мелодии этот духовой инструмент тихо шевелился и трепетал в воздухе, будто в пальцах невидимого музыканта.
Очередной прожеванный кусок, что мисс Джонсон собиралась проглотить, застрял у нее в горле, и в ужасе от увиденного, родившего черный страх в душе ее, бедная женщина почувствовала, как зашевелились на голове густые волосы.
Сердце так бешено колотилось в груди мисс Джонсон, будто вот-вот найдет себе лазейку и выскочит промеж огромных, похожих на туго набитые мешки с мукой, грудей. А флейтообразный инструмент все так же висел возле окна и играл удивительную и непостижимую мелодию, и очень уж печальна была мелодия, до того печальна, что наполнила неведомой скорбью широкую грудь мисс Джонсон, и самое непонятное заключалось в том, что подобная печаль, подобная грусть, подобная скорбь до той минуты были совершенно чужды душе мисс Джонсон, находящейся в ее широкой груди.
И в тот дождливый весенний день мисс Джонсон, пребывая все еще в страхе, интуитивно ощутила, что эти скорбь, печаль и грусть превращаются для нее во что-то родное, близкое, понятное и плачут и рассказывают они о пустоте и никчемности ее жизни.