Мы серьезно опасались за его шею и заключили ее в эластичный ортез, потому что нечто подобное он делал и головой. Иногда он ходил из угла в угол, но его дерганная походка практически не поддается описанию. Пожалуй, больше всего это напоминает перекатывание полупустой бутыли с водой. Всеми этими движениями он словно бы отмахивался от чего-то назойливого, вроде мух, а иногда и вовсе пчел. В общем, при таком соседстве на работе сейчас я стараюсь без крайней нужды не засиживаться допоздна. Глаза у него заполонены всегда той вполне здоровой озабоченностью, с какой мы, например, вбиваем гвоздь или ищем нужный выход из метро. Возможно, именно выход он и ищет, только будто совсем не из обитых ватой стен. К чему я, пожалуй, никогда не смогу привыкнуть и чего никогда не перестану бояться – это видеть за сетчатым толстым стеклом глаза, какие можешь увидеть и у прохожего на улице, и у жены, и у ребенка.
Сухие формулировки я оставил для вороха отчетов, здесь же я могу изложить, к своему большому облегчению, те наблюдения, какие наши штатские психологи назвали бы дилетантскими, если не сказать детскими. Но умолчать я об этом не могу. Дело в том, что все в его поведении навеивает мне один далекий образ из детства. Сдается мне, что все мы, будучи еще совсем маленькими, услышав от взрослых что-то о предопределенности будущего, стараемся его всеми силами нарушить. Но все, на что хватает нашей детской смекалки, – это хаотично размахивать конечностями в надежде, что каким-то из этих, как нам кажется, спонтанных движений временная петля уж точно будет разорвана. Но чулок обреченности всякий раз принимает формы всех наших сопротивлений.
Звонок поступил от мамы нового подопечного со следующей формулировкой: «Ходит по комнате, дергается, брыкается, на просьбы не отвечает, в руки не дается, приезжайте». Мы с пониманием относимся к людям и не стали выспрашивать, почему вызвали именно нас, а не службу белых халатов. Дело в том, что мы не работаем ни с кем, кроме системы госфинансирования, которая, однако, с нами работает очень неохотно. Проще говоря, мы вне компетенции госучреждений и потому никаких уведомлений ни по месту учебы, ни по месту работы не отправляем. Таким образом, всем новоприбывшим обеспечивается естественная анонимность, так излюбленная порядочными людьми, когда дело касается их грязного белья. Человек, определенный к нам, становится социальной невидимкой. Он пропадает и для соседей, и для работодателя. И это против нашей воли роднит нас с НКВД, только без черных воронков – бюджет не резиновый.
Мать задержанного до сих пор ни разу сына не навещала и на контакт с нашими представителями не идет, судя по всему, умышленно. К сожалению, сейчас это нормальная практика. Позволю себе немного пофилософствовать, сказав, что причиной потерянности конкретно нынешнего поколения является то, что некогда детский девиз «главное, чтобы все шито-крыто было» перешел к родителям. А когда у ребенка все «шито», но уже в английском смысле этого слова, он становится чем-то вроде имущества с просроченной арендой, находящейся в собственности родителей лишь до прихода налоговой инспекции, а в данном случае – нас, сиделок Дома Презрения.
За окном остатки дня тридцать первого октября опадают в холодную лужу на осеннем асфальте… Прошу извинить меня за эту графоманию – гибнущий писатель внутри меня (хотя он и не рождался, чтобы гибнуть) все просит дать ему слово. В общем, уже стемнело, Дом опустел, дело близится к полуночи, а мне нужно еще раз перепроверить материалы по делу, которое мы между собой прозвали «Дело № 3,14», и скоро вы поймете почему.
Обыск в таких случаях мы проводить не имеем права, поэтому для работы наши оперативники с места вызова привозят описание интерьера. И если вы когда-нибудь задавались вопросом, куда же подевались новые пушкины и гоголи, возможно, вам стоит посетить наши архивы (шутка – совершенно секретно). Вот что мы имеем по нынешнему делу:
«Комната задержанного на момент презирации пребывает в обширном беспорядке. Вещи в ней буквально кричат «Я тоже псих!» Стол перевернут и фотографии, лежавшие на нем под матовой прозрачной клеенкой и ускорившие бы ход дела, соответственно, тоже. Но трогать их мы не можем – ордера нет. Стационарный компьютер, находившийся в комнате, обильно горел, однако пожар был оперативно локализован, успев лишь немного опалить паркет. Однако первичным осмотром выявлено, что компьютер ремонту не подлежит. На ножке напольной лампы с гибкой шеей замечена вмятина, рядом с лампой обнаружена деталька «Лего». Судя по всему, в момент вакханалии, охватившей комнату, произошел акт мистического возмездия, однако цель была явно выбрана ошибочно. Полки да и вообще все плоские поверхности в комнате задержанного уставлены преимущественно трудами на тему числа П. Между них, купленный, видимо, по ошибке, затесался роман Виктора Пелевина «Generation П». Полка, на которой и покоилась эта книга, была демонтирована кулаком задержанного, вследствие чего один ее конец опустился на нижестоящую тумбочку, непроизвольно создавая миниатюру эволюционной лестницы из накренившихся книг, увенчанную той, которая по злой иронии к делу не относится. При местном анализе психического состояния задержанный проявлял все признаки задержанного: неосмысленный взгляд, резкие порывистые движения…»
Так, пожалуй, достаточно. Я, конечно, понимаю, что для себя пишем, но это и в прошлый раз меня отвернуло от изучения дела. Но дочитать надо – завтра к утру должны быть уже готовы результаты экспертизы, и совесть не позволяет мне предоставить полуправдивый отчет.
Я слышу его. В полном безмолвии Дома, прикрывшего свои стеклянные глаза, из изолятора доносятся хлесткие звуки. Я знаю, что это все те же бессмысленно выстреливающие в воздух руки. Но я не знаю, правда, не знаю, чего я боюсь больше: еще раз увидеть этот взгляд, эту осмысленность в нем при полной бессмысленности движений или то, против чего эти движения совершаются. Даже работа принтера могла бы заглушить этот звук, но в звонкой тишине он просачивается через ржавые замки глухой двери и подлой змеей закрадывается в меня, впрыскивая страх маленькими дозами, внутримышечно. Чтобы хоть как-то заглушить эти звуки, я стал напевать: «Эти глаза напротив…», но вскоре понял, что это не лучшая идея, а ничего другого в голову предательски не лезло. Зато мне вспомнилось выражение одного нашего старого и не особо говорливого коллеги: «Дом никогда полностью не засыпает – он знает слишком много». И сейчас эти слова преобразились, как преображается кладбище с наступлением ночи. Мне страшно захотелось найти хотя бы одну живую душу в этом здании, услышать человеческую речь, укутаться, как в теплый плед, в чью-то осознанность, пускай и раздражающе узкую. Подобно крысе в лабиринте, я искал выход из этой страшной клыкастой пустоты, и в своих мыслях я даже находил его за дверью изолятора. Мне хотелось открыть эту дверь, схватить этого проклятого мальчишку, очередную жертву информационной бомбы, и трясти, трясти что есть мочи, пока не вытрясу из него все безумие. Мне было по-настоящему страшно. Тени, отбрасываемые паникой, разгорающейся внутри меня, забегали по углам моего кабинета, острые, в длинных плащах. Мой взгляд носился за ними, словно разыгравшаяся собака, натягивая до боли поводок моих нервов. Далекие дома там, за окном, сейчас казались видом из темницы. Мучительно далеким и непостижимым. Там, в десятках тесных кухонь, нагроможденных друг на друга, жуется горячий ужин, неспешно плетется семейный разговор, звенят тарелки. Но тут я вернулся обратно в полумрак кабинета, прорезаемый лишь настольной лампой, из которого я с такой соблазнительной легкостью упорхнул в своих мыслях, и страх набросился на меня с новой силой. Я множество раз оставался последним обитателем Дома, но никогда мне не было так страшно, как сейчас, ибо нахождение наедине с одержимым намного хуже, чем полное одиночество. И боялся я не того щупленького мальчика, который сейчас сидит у стены, поджав ноги и размахивая руками, а ту силу, запредельную, необъятную тепличным умом, которую он наводит на это место, подобно тому, как неэкранированный провод наводит помехи. Мне почему-то стало казаться, что изолятор сейчас – самое безопасное место в Доме, и безумный мальчишка, сидящий там, будто бы знает об этом и потому не особо стремится вырваться наружу, а смирно сидит, притаившись в ожидании кого-то. Или чего-то. Пожалуй, только лишь чувство долга перед профессией, да что там – перед жизнью, удерживает меня сейчас от поспешного сбора вещей и отбытия домой. Оно приковывает меня к этим рассыпанным по столу бумагам, к этим разбегающимся буквам.