"Конечно", - отец Глеб подтвердил торопливо, отрекаясь от своих быстрых, начерно набросанных мыслей. Страничка, прибранная изъятелями, представляла собой мелко исписанный лист, местами вымаранный до слепоты. Слепой текст перебивался чисто выведенными строками. Зеленоватая рука, подхватившая рукописание, повисла в растерянности: судебный секретарь, подшивающий его дело, не решался, в какую стопку - налево или направо. Помедлив, он отложил до утра.
Я проводила в гостиную и скрылась в своей. Стараясь не шуметь, я раздевалась внимательно. Одежда, осторожно сложенная, вырастала сыроватой стопкой. За стеной стукнуло - отец Глеб раскладывал диван. Тяжкого звука пружин я не расслышала.
Торжествующий взгляд, упертый в порог, всплывал пред моими глазами. В сравнении с этим торжеством, мой глупый яд, не подсыпанный во второе, был незаслуженной милостью. Теперь, лишенная надежды, я требовала высшей меры вечного проклятия. "Мне нельзя, я - священник, для меня такая история гибель". Безумный смех вскипал на губах. Напоследок - перед моей гибелью - все становилось просто и ясно: выполнимо. Он - мой духовный отец и священник лежал один в соседней комнате, и изъятели, поднимающие перья, склонялись над его изголовьем. Готовые записывать, они ждали доказательства, и я, ведущая по стене безымянным пальцем, обдумывала неопровержимое - для них.
Сладковатый газовый запах завивался над пламенем: мое тело, налитое тяжестью, занималось от тлеющих охапок. Связанные в пучки, они стояли нешироким кругом, со всех сторон подпирающим костер. Считая минуты, я дышала и боялась задохнуться. Злые языки касались голых ступней: вздрагивая от боли, я поджимала под себя. Под жестокий разговор, пылавший над Александровским садом, я приказывала себе подняться и выйти к мучителям, но тело, отравленное газовым паром, не желало слушать. Непреклонные лица, стынущие во взорванных ячейках, скашивали взоры - на меня.
То проваливаясь в короткий сон, то приходя в себя, я скользила по грани и видела числа. Они были выведены ясно: ровный ряд - от одного до тридцати. Выхватив двузначное, означавшее сегодняшнее Митино утро, я открыла глаза и поднялась. Боль подпирала горло угарной тошнотой. Откинув одеяло, я выбралась на цыпочках и застыла под дверью. В гостиной было тихо. Взявшись осторожно, я потянула дверь и встала на пороге.
Отец Глеб сидел на диване. Ежась, как от холода, он обнимал руками плечи. Судя по всему, так и не разделся. Я шевельнулась, и, расслышав, он вздрогнул и обернулся. Тревожный взгляд уперся в дверной угол, словно высматривал что-то неопределенное, вспухающее на полу. Забирая от пола, взгляд поднялся и взял цепко. В беловатом свете двузначного, наступающего утра он узнавал то, что должно было стать его вечной гибелью. Губы, шевельнувшиеся навстречу, дрогнули и собрались складками. Содрогаясь от шума, терзавшего уши, я вслушивалась, силясь расслышать. "Ну?" - я спросила, повторяя угрозу. Услышавший ясно, он должен был швырнуть наотмашь: "Гадина и дрянь!". Если бы он посмел поднять на меня голос, не раздумывая, я шагнула бы вперед.
"Господи, Господи", - он отползал в глубину. Губы шевелились потерянно. Глаза, увидевшие гибель, распахивались широко и покорно, и жалкая дрожь, от которой сводило пальцы, сотрясала его с головы до ног. То, что должно было случиться, случалось из века в век, из рода в род. Шаг, похожий на смерть, отделял меня от тех, кто изымает души. На самом краю, готовая примкнуть к изъятелям, я стояла, наслаждаясь его покорным ужасом, и темная волна скверной родовой памяти шумела в моей крови. Шум вырывался гибельным воем, и, отшатнувшись от себя, как от зверя, я отступила назад, не посмев.
ПЕПЕЛЬНАЯ СРЕДА
Отец Глеб исчез, не дожидаясь утра. Сквозь сон я не расслышала дверного хлопка. Открыв глаза, я вспомнила - сегодня. На четвертушке, услужливо всплывшей пред глазами, явилось точное время: девять утра. Рабочий день они начинали с Митиной души.
Холодная змейка наручных часов мигнула двузначным. Я проспала: оно уже шло. Сорвавшись с места, я заметалась по комнате пойманной крысой. То хватаясь за сложенную одежду, то шаря по карманам в поисках кошелька, я судорожно считала деньги, как будто собирала для выкупа. Нескладные сборы съели полчаса.
Автобус уже сворачивал на Комендантский, когда, снова сверившись с часами, я изумилась своему вчерашнему легкомыслию: за ночными событиями, теперь казавшимися сонным мороком, невероятным образом я чуть не забыла о главном. Ни с того ни с сего я вспомнила, так бывает в начале сессии: расставляя экзамены по ранжиру, заранее пугаешься труднейшего, оставляя без внимания что-нибудь попроще. И только тогда, когда остаешься один на один с последним, именно он кажется самым коварным. Мысль об экзаменах отбросила к монастырским дням: растянувшись на травке, я сравнивала лавру с зеркальным отражением европейского университета, где рождались мои бахромчатые книги. "Ничего, скоро кончится, вот тогда..." Мысль о возлюбленном чтении плеснула радостью: очень скоро, как только они отпустят. Митя выйдет, и я, раскрыв свои книги, снова сумею прислушаться и расслышать тайный и тихий звук. Позабыв осторожность, я соединяла с ним Митину свободу.
Часы, стучавшие в вестибюле, показывали без пятнадцати двенадцать. Мигающие секунды пульсировали мелко, как сердце. Под экраном, словно бы завороженная торопливым секундным пульсом, я вдруг сообразила, что страшное-то кончилось. С момента, как Митя вошел в родовое здание, минуло два часа. Косясь на мигающий экран, я прикидывала: нет, навряд ли им понадобилось больше. Арифметические рассуждения говорили о том, что Митя успел вернуться. Но если так, - сердце стучало в такт секундам, - значит, их время, простейшая функция моего неведения, продолжается для меня одной. Нелепая мысль о моем, отпавшем и параллельном времени, не соотнесенном с живым и настоящим, наполняла неуверенностью. Странным образом я чувствовала его полым, как высохший изнутри омар, в котором не было внутренностей: ни мяса, ни лимфы, ни крови. Нет, я подумала - глиняный сосуд, зарытый под дверным порогом. Время моего неведения посвящалось Молоху, и ужас, терзающий сердце, корчился иссохшим остовом принесенного в жертву первенца.
Слушая сокращающееся сердце, я шагала по кромке площади. Оно пульсировало, отдаваясь за ушами, и все, окружавшее меня, принимало странные очертания. Дома, выстроенные по контуру, отступали в глубину. Само пространство ширилось на сердечном вдохе, и тусклые соборные купола, увенчанные обрубком, зыбились, оплывая свечами. Пространство, с которым смыкалось мое иссохшее время, втягивало меня, как кит, вдыхающий море. Сквозь ровные щели китового уса, похожего на прутья клетки, я вливалась вовнутрь, и ровная мускулатура ощерившегося желудка сокращалась в устье широкого жерла. Обратно оно изрыгнет пустую струю. Боясь упасть, я взялась за ограду. Люди, проходившие мимо, двигались стайками, как под водой. Пространство, сомкнутое с иссохшим временем, косилось на них китовым глазом, принимая за лакомое планктонное облако. Их пространство, чью китовую алчность я разгадала, колыхалось, как морская вода. В этом пространстве я сама, мое застигнутое тело становилось продолжением пустоты, потому что толща, бессмысленная и беспощадная, окружавшая меня со всех сторон, не имела ни души, ни лица. На чужие души оно зарилось равнодушно и бесстрастно, без малейшей вражды. Медленно, словно напоследок, я подняла руки и поднесла к глазам. Голубоватые вены пульсировали секундами, и пальцы, поднятые к небесам, дрожали мелко. У края площади, ширящейся на вдохе, я вглядывалась в пальцы, как будто на их кончиках содрогалась моя душа. Жжение, подобное слабому току, пронзило подушечки, и, замерев, я расслышала тайный и тихий звук. Он бил насквозь через толщу, покрывающую город, сочился сверху, из иного, необозримого пространства, лежащего над бездушным морем. Это пространство, распахнутое страницами сладчайшей книги, было источником и истоком. Струя, облеченная в слово, изливалась сквозь гибнущие пальцы в поруганный и покоренный мир. Все слова, от которых отворачивались молчальники, все слова, изжеванные слепыми, были ее мертвым подобием.