Достояв до конца, я вышла из храма и, вопреки обыкновению, свернула налево. Мне снова хотелось пройти по каналу - мимо дома, из которого когда-то я была изгнана. Широкий мост, за которым открывались Подьяческие улицы, оставался по правую руку. Я шла и вспоминала, как в завершение проповеди владыка приложил руку: снова и снова, как будто крутили пленку, я видела, он коснулся сердца, свидетельствуя. Вспоминая о стене, ставшей прозрачной, я думала о том, что у владыки - свое опознание, и, возвращаясь к началу службы, ловила мелькнувшую было мысль. Мысль вилась, ускользая. Я начала сначала, с того, как он вошел. Тогда я думала о болезнях, отражавшихся на его походке, о том, как он нес посох, переставляя его с трудом. Стесняясь сегодняшнего радостного умиления, я возвращалась в привычную колею: если болезни могут о чем-то свидетельствовать, болезнь владыки свидетельствует о прошлом церкви больше, чем о ее будущем.
Мысль, которую я, наконец, поймала, заставила ускорить шаги. Она показалась мне важной - стремительной и короткой, такой, что по ней, как по мосту, можно было перейти на другую сторону. Наученная Митиной испепеляющей ненавистью, я свалила вину на власти, перед которыми, теперь я понимала это ясно, владыка стоит день за днем, как перед лицом своей скорой смерти. Я вспомнила радость мужа, которой он делился с отцом Глебом: уполномоченный Совета по делам религий крестится в алтаре. "Как бы не так!" - если это и правда, она достигается ценою смерти владыки. Этой ценой он растопляет уполномоченные сердца. Радость и умиление исчезли, как не бывало: холодная ярость перехватила горло. В этой ярости, глотая холодный воздух, я шла вдоль канала и, словно сорвавшись с крюка и исполнившись Митиной ненависти, играла за владыку и его крестника так, как умел играть один Митя со своими, вымышленными мною, персонажами.
Ясно, словно действие разворачивалось на сценической площадке, у подножия которой я стояла, я видела уполномоченного, входящего в митрополичьи покои и складывавшего руки. От двери, склоняя голову, он подходил под благословение. "Глупости! Вот уж - не может быть!" - я фыркнула от отвращения. Не слушая моего фырканья, владыка выходил из-за стола навстречу, поднимал сложенные пальцы над чужой, почтительно склоненной головой. Теперь они садились за поперечный столик - друг напротив друга. Я видела их лица, на которых было написано доброжелательство, но видела и другое: их доброжелательство поднималось на разных дрожжах. Сердце уполномоченного распухало ядом. Он говорил вполголоса, тихо и вежливо, я не различала слов. Владыка слушал, прикрывая веки. Со стороны могло показаться, что дело, с которым пришли, касается обыденного, но, стоя под сценой, я знала: речь идет о третьем железном осколке, метящем в сердце владыки... "Господи, что это я - каркаю!" испугавшись, я вдруг подумала: никому, кроме Мити, нельзя говорить о том, что сегодня, нежданно и непоправимо, я стала единственным, а значит - единственно опасным свидетелем.
Я остановилась, озираясь. Набережная пустела. Холодный воздух, завивавшийся струями, поднимал бурунчики снега. Над грязноватой ледяной поверхностью дрожали столбики воздуха, стоящего над каждой полыньей. Я остановилась и заглянула: искрошенные края ближайшей полыньи широким веером захватывали лед. Шаткий свет фонаря дрожал, отражаясь в черном, вползал на ледяной покров короткими желтоватыми змейками. Змейки вились и вились, словно полынья, откуда они вылезали, была котлом, в котором - на невидимом с берега огне - варилось что-то зловещее. Я смотрела, не отрывая глаз.
Подходившего я не увидела - услышала хруст снега, похожий на скрип. Взявшись рукой за мое плечо, он развернул: "Пойдешь со мной", - приказал коротко. Остановившимися глазами я смотрела в его - не моргавшие. Не страх, что-то другое, похожее на отвращение, заливало меня. Глаза, смотрящие в мои, были белыми и пустыми. Короткие, словно обожженные ресницы наконец моргнули. "Пошел вон!" - я обрезала, очнувшись. "Так и так пойдешь, не захочешь сама приведут", - он говорил уверенно и беззлобно, как будто видел перед собой слабое и ничтожное насекомое. Шальная мысль, что этот человек, поймавший меня на набережной, - аспирант, разыгранный Митей, поразила меня. Господи, если так - теперь он должен каяться. "Ты - аспирант?" - я спросила с разбегу. "Аспирант, аспирант, ты тоже скоро станешь..." - он закивал, повторяя слово. Все сходилось. Без страха и отвращения, словно персонаж, пришедший из вымышленного мира, не представлял никакой опасности, я смотрела в пустые глаза, обведенные обожженным контуром, и думала о том, что главное - не выказать страха: моих содроганий этот не дождется.
"Ты не боишься меня?" - он почуял и спросил подозрительно и раздраженно. "А что ты можешь?.. Ну, давай, кайся, в чем ты там?.. Ты ведь - ихний?.." - я дернула плечом, освобождаясь из пальцев. Склонив голову, он смотрел, удивляясь: "Ихний?" - моргнул и повторил нараспев. Глупое слово доставило ему удовольствие. Последний страх ушел: я думала о том, что плод, качающийся на Митином дереве, не такой уж опасный. Митины слова - "с этими - только холодом" показались мне чрезмерными: существо, стоявшее передо мной, понимало человеческую речь. "Ну, ладно, мне пора". Я не успела сделать и нескольких шагов, когда раздался хруст. Цепкая рука легла на мое плечо и развернула рывком. Как в медленном кино, я смотрела на обручальное кольцо, горевшее на его занесенном кулаке. Обожженные глаза пылали ненавистью: "Ка-аяться? - он пропел, выворачивая шею. - Я-то пока-аюсь... А вот ты - ты-то пропадешь пропадом со всеми своими талантами!" Удар ужасной силы, от которого искрами брызнули мозги, разорвал лоб. Я шатнулась назад и, оскользая по наледи, канула навзничь - затылком в чугунный край. Торжествующий голос, зовущий меня по имени, покатился и замер, уходя на дно. Открыв глаза, я повела рукой: лицо было мокрым и липким. Слыша тяжелый затылок, я поднялась, оглядываясь. Перед глазами плыл золотой обруч чужого обручального кольца. Набережная пустовала. Если бы не кровь, заливавшая веки, я могла бы подумать - привиделось.
Подцепив горсть, я обтерлась снегом. Страшная злоба гнала вперед. Я шла и шла, не чуя ног. В шумевшую память, доказательством увиденного, вступал холодный окликающий голос. Случившееся не укладывалось. Дрожащая мысль пульсировала короткими искрами. Я возвращалась и возвращалась к началу, словно сцена в митрополичьих покоях, увиденная и разыгранная, могла дать ключ: последнее, о чем думала тогда, - единственный свидетель, слышала ядовитый разговор, затеянный уполномоченным, а значит - могла рассказать. Боль в затылке мешала рассуждать спокойно. Обрывочно мелькнуло о мастерской, и, оглядевшись, я с удивлением поняла, что выхожу к площади Льва Толстого - к Петроградской. Проделанный путь выпал из памяти. Мысль о метро напугала меня. С таким-то лицом... Я подумала, первый же милиционер... Нет, надо - на маршрутку. Остановка - за Дворцом культуры. В полумраке маршрутки незаметно.
Только теперь, скрываясь на заднем сиденье, я вдруг сообразила, что ехать-то - некуда: Мити в городе нет. Он уехал, и я сама, по своей воле не явилась на вокзал - проводить. Теперь я осталась одна, потому что с ними, с моими домашними, знающими, как надо, я больше не могу ни о чем. "Ну, ладно же! - Ярость, обращенная к отцу Глебу, поднималась в моем сердце. - Значит, говорите, нет - просто так никогда не бывает? Сейчас, вот сейчас мы и проверим..." Маршрутное такси въезжало на Кронверкский мост. От моста оно всегда следовало прямо. Ничто на свете не могло изменить его маршрут. Приложив руку к рассеченному лбу, я забормотала глухо, с трудом подбирая слова: "Господи, Ты сам видел то, что было на набережной. Если это действительно важно, тогда я должна рассказать, но рассказывать некому, кроме Мити. Если же это - морок и пустое, тогда пускай она едет прямо, а значит, больше никогда я не увижу Митю".