Борясь с тяжелой головой, я размышляла о последовательности шагов, которые, один за другим, следовало предпринять. Сначала - Митя. Весь день я нетерпеливо ждала звонка, чтобы, договорившись о встрече, поставить перед фактом - без объяснений. Улегшаяся ярость мужа убеждала в том, что можно перемолчать. Меня вызвали с занятий: голова секретарши сунулась в дверь. Подкрепляя извинения вьющимися руками, она звала меня - выйти. Я извинилась перед студентами и подошла. "Вам звонят, - она нажала на слово, - просили передать срочно, командировка, дневной поезд - шестнадцать сорок, вагон... она шептала, сверяясь с бумажкой, - просили, чтобы вы подошли..."
"Это - брат, уезжает в Москву, я должна передать... Но не успеваю", - я думала, все к лучшему. "Нет, нет, - секретарша заторопилась. - Это тот голос, что - обычно... вежливый... - она покраснела, как краснеют девушки. - А хотите, - ее голос запнулся и замер, - я сама, вместо вас, если - передать..." Я смотрела, недоумевая. Младше - лет на пять... В сравнении с ней... Странная мысль о подходящей старости коснулась сердца: я поймала и испугалась. Закрывая дверь, я думала о том, что у меня мало времени. Глупая девичья робость, с которой она, не имея ни малейшего понятия, попыталась проникнуть в чужую жизнь, запустила тикающий механизм. Прежде я не знала. Теперь он застучал в моих висках.
Выйдя из института - на уличных часах стрелка подходила к пяти - я пошла по набережной, оглядываясь по сторонам. Чувство утекающего времени, рожденное чужой навязчивой робостью, не оставляло меня. "И равнодушная природа, и равнодушная природа..." - с уже привычным раздражением я думала о том, что не помню, как дальше. Фасады, облитые последним светом, темнели по-зимнему. В этот час идущего на убыль дня набережная пустовала. Людские пути лежали в стороне - у метро. Дома, обступавшие мою жизнь с рождения, были моей природой. С рождения, - я подумала, - и до смерти. Смерть стала близкой - подать рукой. Изменившимся взглядом, словно меня уже не было, я смотрела на изгиб канала: кованые сочленения множились, сколько хватало глаз. Канал Грибоедова сделал поворот. Я остановилась.
На том берегу, огороженный оштукатуренным забором, виднелся Львиный садик - так его называла прабабушка. Сквозь каменные фигуры, сидевшие по местам, я смотрела: от дома, в котором я родилась, сюда было близко - минут десять старыми и малыми ногами. Подложив лапы под груди, львы сидели как ни в чем не бывало, но сквозь них, словно мост был гранью, проникало прошедшее время. Мы вышли через двор, и, идя рядом с бабушкой, я поправляла и поправляла шелковый шарфик, который она, собирая меня в дорогу, повязала бантом - вокруг шеи. С другого берега, словно бы и вправду умерла, я видела себя идущей. Мой шарфик прошедшего времени был новым и чистым: кусочек, цвета радуги, подрубленный с четырех сторон. Я видела аккуратные стежки, вышедшие из-под бабушкиных рук: на этом шарфике, усадив рядом, она учила меня подрубать. Машинально я провела рукой по шее, словно теперь, по прошествии лет, могла нащупать стежки.
Закрыв глаза, я попыталась вспомнить, о чем думала тогда, расправляя. Я должна была думать о чем-то важном, чтобы потом, через годы, - как находят обратную дорогу по зарубке на дереве, - вспомнить, испугавшись уходящего времени, и превозмочь. Держа руку на горле, я пыталась снова и снова, но память, испорченная взрослыми временами, не слушалась меня. Я чувствовала ее, как наболевшую часть испорченного тела, в котором ангельская память не находит себе места. С опаской, будто проходила насквозь, я ступила на доски Львиного моста. По четырем сторонам, подрубая пространство, сидели каменные фигуры. Осторожно миновав, я пошла по направлению к дому. Митин поезд ушел. Под стук колес, отдававшийся в сердце, я приближалась к арке, за которой, сбереженный взрослой памятью на этот случай, открывался высокий двор: возвращаясь с прогулки, мы с бабушкой поднимались по черной лестнице.
С родителями мы обычно ходили через парадный. Мимо, широко загребая лапами, ходил снегоуборочный комбайн. Наезжая на кучи, сметенные к кромке, он захватывал охапки снега и нес его вверх - по черной неостановимой полосе. Любуясь на комья снега, плывущего выше всех голов, я мечтала стать дворником.
Мысль о парадной лестнице скользнула и скрылась. Черная была узкой и крутой. По углам пролетов стояли помойные ведра - для отходов. Раньше очищали ежедневно. Теперь я смотрела на вьющиеся картофельные кожурки, норовящие выпасть наружу. Поднявшись, я остановилась на этаже. Сквозь пыльное лестничное окно открывался вид на канал, и, устроившись, я поняла, что мое - чистое рядом. Стена нашей комнаты граничила с лестницей. Я стояла, поеживаясь: граница была непроходимой. Приложив руку, я прислушалась, словно звуки, жившие в комнате, могли пройти насквозь: перейти по руке, лежащей на грани. Все было тихо. По другую сторону стены - я видела ясно - стояла девочка, повязанная радужным шарфом, а рядом, разложив на коленях шитье, сидела моя бабушка. С небес, откуда я была изгнана, глядел мой ангел. Я отказалась от него, не приняв взрослого крещения, но если бы сейчас, присмотревшись, он спустился, я умолила бы дать мне сил - пробить стену.
Подыскивая слова, словно и вправду готовилась к тягостному разговору, я ссылалась на то, что никогда не знала его, откуда я могла узнать, другое дело, когда - с детства... Девочка подошла и приложила пальцы. С моей стороны стенная грань была прозрачной, с ее - сплошной, я подумала, как в кино, когда свидетели опознают преступников. Нет, там - наоборот. Здесь преступной была я. Ни о чем не подозревая, она стояла у окна и смотрела выше канала, и вслед за ее взглядом я подняла глаза. Фасад, исполненный светящихся окон, высился напротив: я смотрела и плакала. И мысли, и слова иссякли: слабыми силами я никого не сумела убедить. Я ждала тихо: в моей душе, напуганной течением времени, не было ничего, что я могла опознать. Дальние окна стояли перед глазами, когда что-то другое, никак не похожее на испорченную память, поднялось из глубины. Этому я не знала названия. С ужасом, который видел мой ангел, я поняла, что узнаю фасад. Я задохнулась, мне не хватало не слов, но слова: слово, пришедшее на ум, было мелким и плоским, в нем не было холодного стержня, уходящего в глубину. Не фасад, открывшийся взрослым глазам, мои глаза, смотревшие на него, стали прежними: я, покинувшая взрослое опозоренное и изгнанное - тело, смотрела на фасад из прежней, детской, глубины. Эта я, знать не знающая о чуде, стояла у своего окна, выходившего на канал. Маленькая и пухлая, моя рука лежала на обоях: все, что я видела, я видела впервые, мне не надо было опознавать.
С забытой и недостижимой, совершенно детской ясностью я думала о том, что когда-нибудь, наверное, умру, как верхний сосед, упавший вниз головой: сегодня вышли через парадный, я видела - на тротуаре, бабушка не разрешила смотреть... Спрашивать нельзя, бабушка все равно не ответит, значит - надо самой. На тротуаре - серое, текучее, размазанное, я слышала, бабушка говорила маме - так и брызнули. Когда-нибудь и мои - брызнут. Как же я буду жить без мозгов потом?.. Я думала о том, что без них не сумею помнить. Ничего, как-нибудь, я смотрела, кивая. Слезы, застившие глаза, высохли. Взрослой рукой, изрезанной голубоватыми венами, я вытерла щеку. Увиденное исчезло. Случившись, оно ушло обратно - за грань. Оставленная снаружи, я пошла по ступеням вниз. Невесть почему, словно день замыкал круг, я вспомнила о девочке-секретарше, сунувшей голову в аудиторию, чтобы позвать.
В ближайшие дни Митя не позвонил. Видимо, он действительно уехал - на этот раз в его словах не было уловки. К концу недели муж заговорил о Прощеном Воскресенье, настаивая, чтобы я, в согласии с академической традицией, сопровождала его. К последнему воскресенью перед Великим постом в Академии готовились заранее, муж сказал, будет служить сам владыка Никодим. Я спросила про Никольский. Там - никого особенного, муж сказал, весь бомонд у нас, и, узнав, я решилась - туда. Мысль о спасающей церкви снова пришла ко мне.