– Не ме-ша-ет?! – вскидывалась Бабушка. – А монастыри кто разграбил, церкви разрушил – кто?!
– Я сто раз вам объяснял, – шипел, сатанея, профессор. – Их никто не грабил, у них изъяли ценности на нужды революции!
Разговоры такие происходили регулярно каждый день и в конце концов вошли в обыденный уклад семьи; прекратись они – и каждая сторона, пожалуй, почувствовала бы себя обделенной.
Скандал же серьезный и, можно сказать, грандиозный, разыгрался лишь спустя пять лет, когда Бабушка, несмотря на строжайший запрет, окрестила четырехлетнего правнучка Олежку.
Родителям, вернувшимся однажды вечером домой, показалось, что у них групповая галлюцинация. Они даже переглянулись, без слов спросив друг друга: «И ты тоже видишь?». В их прихожей стоял и, как ни в чем не бывало, надевал подаваемое домработницей пальто живой священник. Галлюцинация была такой натуральной, что супруги даже распластались по обеим сторонам коридора, чтобы пропустить ее в дверь. Потом, не сговариваясь и столкнувшись в проеме, они бросились в комнату Бабушки, впервые осмелившись войти, не постучав. Они увидели ее посреди комнаты – худую, в черном закрытом платье, с неожиданно высокой прической и камеей на груди. Нечто невыразимо торжественное сияло на Бабушкином лице, и особенно недоступным показалось выражение ее небывало ясных, почти девичьих глаз – и это совершенно не вязалось с их привычным представлением о Бабушке как о сварливом скрюченном полутрупе в вечном кресле-качалке.
Рядом с ней на полу стояла наполненная водой детская Олежкина ванночка, теплилась под образами лампада, заправленная, конечно (как механически, но безошибочно определила про себя Надя), самовольно взятым с кухни постным маслом, а между родителями и Бабушкой козленочком скакал Олежка, радостно показывая папе с мамой новенький медный крестик…
За двадцать лет жизни среди приличных людей красный профессор и выражаться научился прилично. Но в этот страшный для него миг Георгий Иванович таинственным образом утратил свое умение, превратившись в Егорку Иванова, устами которого непостижимо заговорило его родное Вырино:
– Да ты чо, старая курва?! Да ты знаешь, чо я тя щас уделаю?!! – и он стал наступать на старуху, неосознанно производя все те же движения и жесты, что и любой парубок-забияка в Вырино.
Бабушка не отступила. Более того, она неизвестно как сделалась еще выше ростом, и голос ее больше не походил на обычное злое кукареканье, а зазвучал глубоко и веско:
– Не испугалась. И никогда не боялась. Ни тебя, ни их. И батюшку пригласила. Он и Олежку окрестил, и меня исповедовал. И как бы вы теперь ребенка ни воспитывали – а благодать Божья и Ангел-хранитель при нем отныне и навсегда. Господу угодно будет – и спасет. А без этого не умереть мне спокойно было. Сделала дело – пора. Живите, как знаете, – и Бабушка, круто отвернувшись, направилась к окну. Там она и простояла в течение четырех часов, пока пришедшие в себя внучка с мужем безответно орали в ее прямую спину.
– В ЧеКа! В ЧеКа! Вот куда вы сейчас отправитесь!! И давно пора расстрелять вас за контрреволюцию – все жалел по-родственному!!! – топал ногами профессор.
– Я вам больше не внучка, а вы мне – не бабушка!!! – переходя на визг, надрывалась Надя.
Но Бабушка все стояла, положив спокойно руки на подоконник, и не похоже было, что она что-то слышит, понимает и уж тем более чего-то боится…
Скандал продолжался в одностороннем порядке с перерывами на короткий сон два дня, а наутро третьего Бабушка тихо умерла в своей постели. Ее нашла домработница – бледную, спокойную, царственную, уже сложившую руки, с загадочной полуулыбкой на бесцветных губах…
Бабушку быстро похоронили и забыли; жизнь пошла гладко, ровно, без запинок и треволнений, наполненная великим смыслом. Надежда уверенно шла по партийной линии, Георгий Иванович самозабвенно отдавал себя делу авиаконструирования и преподавания, подрастал здоровый сын их Олег – и давно позабыт был смешной и незначительный эпизод с детской ванночкой. Способности унаследовав от отца, примерный пионер Олег учился на «отлично», идейный комсомолец и кандидат в члены ВКП(б) Иванов сразу обратил на себя внимание в Политехническом институте и, в июне 41-го досрочно сдав экзамены за предпоследний курс, готовился уже ехать с родителями на отдых в Кисловодск, когда…
* * *
…Летное училище под Ярославлем напоминало, скорей, конвейер. Обучались на летчиков-истребителей, в основном, студенты технических вузов, и уже через три месяца (а когда враг вплотную подошел к Москве и стал серьезно душить Ленинград, то и через два) свежеиспеченные младшие лейтенанты с голубыми петлицами браво отбывали в действующую армию.
Каждый – непременно будущий ас; и, хотя не гремели еще имена Покрышкина, Талалихина и Маресьева, все ясноглазые комсомольцы готовились воевать легко и красиво, а потом с тяжелой грацией героя спрыгивать с крыла навстречу десятку дружеских рук, уже готовых качать и качать, и бросать небрежно механику через плечо: «Ты подлатай там, друг…». И отнюдь не представляли себе ни восемь боевых вылетов – то есть восемь смертей – в сутки, ни десяток «фокеров», вдруг атакующих из-за безобидного облака, ни пустоты вместо сердца, когда против этих «фокеров» ты один и только краем глаза – обернуться нет секунды – видишь кувыркающийся факел в ночи – предпоследний сбитый в этом бою русский самолет, в то время как последним станет твой…
Курсантов в основном пичкали теорией, а практические занятия более походили на странную и жутковатую игру. Посредине поля было установлено десятка два ни на один тип самолета не похожих макета. Внутрь сажался обучаемый, а инструктор совершал вокруг макета кенгуриные прыжки, выкрикивая: «Два «мессера» справа!! Один идет в лобовую! Против солнца три «фокера»!» Сбитый с толку курсант в панике что-то дергал и куда-то тыкал и, когда ему удавалось дернуть и тыкнуть правильно раз пять кряду, он считался вполне обученным данному комплексу приемов и освобождал место для следующего из понурой очереди, звереющей на солнцепеке.
Для настоящих полетов истребитель имелся один – штопаный-перештопанный, и взлетать на нем было опасно даже с самым опытным инструктором: имелась вполне реальная возможность погибнуть в родном небе на истребителе, но не в героической схватке, а просто из-за того, что самолет решил, наконец, сломаться насовсем не на аэродроме, а прямо в воздухе. Оттого на «настоящий самолет» даже не очень рвались, предпочитая старенькие, но, как ни странно, надежные сельскохозяйственные «этажерки» «У-2». Известно было, правда, что эти неповоротливые и низкоскоростные сооружения начали с успехом использоваться в специальном женском авиаполку в качестве ночных бомбардировщиков, но это, скорей, воспринималось как легенда (легендой и остался на многие годы тот непобедимый женский полк, получивший позже за Сталинград звание Гвардейского).
– Настоящую практику пройдете в боевых условиях, – мрачно шутил один из инструкторов, которого недолюбливали, подозревая в нем вражьи пораженческие настроения.
В тех же настроениях Олег имел некоторые основания подозревать и своего нового друга Мишку и не подозревал лишь потому, что Мишка был его земляк-ленинградец, тоже из профессорских детей и тоже доброволец. Возникал вопрос: если он доброволец, то какой же пораженец – и наоборот. И все же после некоторых разговоров с Мишкой у Олега начинало нехорошо свербеть где-то «в середке», а в голове недвусмысленно, хотя и беспредметно пока, мелькал образ Особого Отдела.
– Что-то не очень нравится мне все это, Олег, – говаривал, бывало, Мишка в свободную минутку нервного сентябрьского дня, и умные, но непроницаемые его глаза становились еще более умными и непроницаемыми. – Ты сам посуди: два раза в месяц –новый набор, два раза в месяц – новый выпуск… Нас здесь, как селедок в бочке, учат – прямо по «Онегину» – «чему-нибудь и как нибудь». А ведь и мы с тобой через пару недель – того… Станем младшими лейтенантами и летчиками-истребителями. Ты вот мне по совести скажи – ты чувствуешь себя готовым так вот прямо сейчас – взять и «истребить» настоящий «фокер» с пулеметами и здоровым фрицем, пролетевшим всю Европу, а? Если чувствуешь – то ты просто идиот…