– Ну что, старый пердун? Фиг теперь из тебя что вытащишь, а?
Но то ли Жека закоченевшее плечо случайно подтолкнул сильней, чем нужно, то ли в неустойчивом положении находилось тело – но только оно вдруг мягко перекатилось на спину. Самурай не расстался и в смерти со своим мечом. Старый чекист мертвой хваткой держал в прижатой к сердцу руке вороненую рукоять…
Спрятав обретенное сокровище понадежней, Жека вспомнил, наконец, и о родителях, и о телефоне, и о том, что на одиннадцать сам же и забил важную стрелку. Первым делом набрал рабочий номер матери, но, услышав ее голос, растерянно замер: у Жеки не было еще опыта чужой смерти, и он совершенно не представлял – как именно следует о ней сообщать.
– Ну давай скорей, что тебе надо, тут телефон ждут, – раздраженно бросила мать.
Жека встретился с понимающим и словно сулящим поддержку взглядом попугая.
– Мам, понимаешь… Тут такое дело… В общем, дед-то наш… Ну, да чего там говорить… Помер…
– Стар-рый пер-рдун, – сказал как отрезал Жано.
2
С третьей попытки Маше Тумановой удалось, наконец, отодвинуть от стены трехстворчатый шкаф. При первой шкаф чуть не рухнул плашмя на столик с крошечным телевизором, уже перемещенный в центр комнаты, а при второй едва не похоронил под собой Машу. Она отдышалась и быстро глянула на свои золотые наручные часики, последний мамин подарок: стрелки как раз слились в одну и указали на двенадцать. Маша отерла мокрое от усилий лицо ладонями и огляделась. Комната являла собой настолько удручающее зрелище, что сердце сразу сжалось в маленький грустный комок. Нет, не успеть, ни за что не успеть. И, главное, как потом поставить шкаф обратно?
– Как это – не успею? – вслух подбодрила себя Маша. – С Божьей помощью… – и тут же поймала себя на мысли, что, если б эта помощь выразилась в ниспослании четы ангелов, временно материализовавшихся в пару рослых неутомимых подручных, то она бы ничего не имела против.
Маша чуть помедлила, словно действительно надеясь, что вот-вот подоспеет подмога, затем тряхнула головой и отдала себе волевой приказ начинать. Легко сказать – начинать: положение было точно таким, как когда люди беспомощно разводят руками и упавшим голосом лепечут: «Не знаешь, за что и взяться…». Нарядные, не распакованные еще рулоны обоев, похожие на аккуратную поленницу, лежали у стены. Клей-трехминутка был вполне готов, привлекателен и надежен на вид. Круглое ведерко шпатлевки по соседству с девственным шпателем вызывало противоречивые чувства, потому что начинать, по всей вероятности, следовало именно с него.
…Сначала Маша хотела только оторвать от стены уже отклеившиеся кусочки старых обоев, аккуратно залепить те места газетой, а новые «обойчики» наклеить прямо поверх: не евроремонт же у нее!
Но едва она легонько потянула за первый приглянувшийся уголочек, как он послушно сам отделился от стены, будто приглашая дернуть. Маша дернула – и начался кошмар. В ее руках маленький клочок грязной бумаги мгновенно превратился в угрожающе расширяющуюся книзу ленту и, когда Маша, зажмурив глаза, завершила рывок, то послышался зловещий треск, взметнулась серая пыль, и почти целый лист обоев оказался у нее в руках. Мало того – он выворотил из стены куски штукатурки – каждый размером с хороший кулак – и теперь обнаженная стена перед Машей выглядела так, словно в нее попал миниатюрный артиллерийский снаряд. Еще не сообразив по неопытности, какую проблему создает своими руками себе на голову, Маша примерилась еще к паре-тройке привлекательно обвисших уголков. В результате обвалился почти целиком один угол комнаты, и другая стена продемонстрировала такую же омерзительную сущность, как и первая. Маша приняла единственно правильное, но несколько запоздалое решение ничего больше не отрывать, а все торчащее приклеить обратно. Потом, непрестанно чихая от вездесущей пыли, она выметала, выгребала и выбрасывала. После этого, надрываясь и обливаясь жарким потом, передвигала мебель на середину комнаты, выиграв напоследок азартную битву со старинным добротным шкафом, лишь после победы осознав напрасность борьбы: за шкафом вполне можно было и не клеить, сэкономив на этом не только обои, но и значительную часть собственных, уже изрядно подорванных сил. «И надо же было именно этому дню выдаться таким чудовищно жарким!» – чуть не плакала Маша, руками запихивая серую липучую шпатлевку в зияющие бездонные дыры на стенах и бестолково возя по ним быстро превратившимся в твердый кусок непонятно чего шпателем… Работа, казалось, не продвигалась совсем; Маша билась вдоль стен, закусив губы – грязная с головы до ног, в мокром, безнадежно испорченном халате, с каждой секундой чувствуя, что пропадает… Она боялась, что сейчас швырнет шпатель в одну сторону, отфутболит ногой ведерко в другую, сядет на пол и зарыдает от бессилия… Ну нет, контроль над собой она больше не потеряет! Хватит и одного раза – на том уроке растреклятом!..
У каждого из нас обязательно есть несколько воспоминаний, причиняющих душе примерно такую же боль, какую раскаленный утюг может причинить телу. Но если по-настоящему значительной физической боли иной и может в жизни избежать (для этого достаточно лишь самому не напрашиваться на неприятности, вовремя лечить зубы и чаще глядеть себе под ноги) – то вот боли душевной, пронзительной до звезд в глазах, не избежал, пожалуй, еще ни один человек разумный. Он же – человек гордый, потому и боль, за редким исключением, навечно застревает в душе тогда, когда ее унизили. О степени гордости человека можно судить, только если удастся вырвать у него тайну самого кошмарного воспоминания жизни – и чаще всего им окажется момент колоссального унижения. И вот уже два года, как Маша с ужасом поняла, что не день странной смерти молодой еще матери-подруги останется для нее навсегда ужаснейшим днем в жизни, а мелкое происшествие на уроке неделю спустя… Она уже может без слез вспоминать и даже рассказывать другим, как вышел к ней врач – молодой, равнодушный, с модной небритостью, и, ровно никак не изобразив даже необходимого профессионального сочувствия, сообщил о смерти ее матери, как о проигрыше глубоко безразличной футбольной команды. Как ее, Машу, ослепшую от слез, за плечи вела по коридорам больницы незнакомая женщина из посетителей, с которой вместе они потом и застряли в лифте над бездной между десятым и одиннадцатым этажами…
А вот голубые (как, говорят, у всех негодяев) глаза Димы Платонова, когда он, с позволения сказать… – нет, нет, хватит, а то она опять задохнется, чего с ней ни раньше того дня, ни позже не бывало – и расклеится, и дело встанет… Ну, пусть оно встанет разве что на минуточку, что ей потребуется достать из кармашка телеграмму и перечитать: «Прибываю утром вторник Москвы жди дома семь утра целую Игорь». Телеграмма ждала ответа куда-то в Москву, но Маша так растерялась перед нетерпеливо гарцевавшим почтальоном, что начала мучительно и непоправимо заикаться. Поэтому из сотен слов, имевшихся у нее на такой случай, из которых каждое было самым важным и требовало немедленной реализации, ей удалось выбрать всего одно, зато удачнейшее: "Жду".
…Эта была ее последняя, но едва ли не единственная вечеринка у людей, не вхожих в их с мамой дом: пригласила бывшая одногруппница, уж года три как потерянная из виду, но однажды с приветственным бульканьем налетевшая на Машу откуда-то из-за колонны Казанского собора. Мать, тогда уже начавшая прихварывать, провожала дочку в «чужие» гости, будто снаряжая, по крайней мере, на машине времени в злосчастную Гоморру.
– Маша, ты эту юбку не наденешь. Я вообще не понимаю, зачем у тебя эта юбка… Милый мой! – то было ее особое выраженьице для упрека. – Ты же, слава Богу, не на подиуме выступаешь, куда коленками-то щеголять!
– Мама! – неожиданным басом упиралась Маша. – Ну, длинная та юбка, длинная! Не в церковь иду – к людям!