– Сам дурак, – хладнокровно ответил попка, и от «козы» не попятился – зато как ошпаренный отлетел гость.
Жано не только говорил всегда «в тему», но еще и соображал, кому что можно говорить и когда. А поскольку любимцем у него был Жека, то попугай, скромно подслушав на кухне ночной тайный разговор родителей, наутро добросовестно передавал младшему хозяину общий смысл этого разговора. Вдобавок, у него замечательно выходила имитация не только голосов, но и тончайших интонаций. И если Жека утром слышал от питомца сначала глумливое «Лар-рисса Валер-рьевна», а потом надрывное «ме-еррзкая грымза», то безошибочно знал, что это мама рассказывала папе о произволе, творимом на работе ее начальницей. А когда попугай вдруг начинал подпрыгивать и вертеть гузкой, быстро-быстро повторяя папиным раздраженным баритоном «никак-не-сдохнет, никак-не-сдохнет, никак-не-сдохнет», то, значит, это снова отец сокрушался о том, что наличие прадеда в доме сулит и ему, прямому потомку, удивительное долголетие без маразма.
Собственно, это благодаря попугаю Жека догадался однажды, что его родители – обыкновенные, беспардонные лгуны. Что он, до того полагавший себя любимым дитятей нежных и внимательных супругов, на самом деле является просто бесплатным приложением к двум разочарованным в жизни, чужим друг другу и ему людям, просто сговорившимся не выставлять на обозрение миру свой тихий и приличный позор. Что папин дедушка, которого они взяли в семью жить восемь лет назад, как утверждали, с единственной целью – проявить милосердие к одинокому больному старику, на самом деле не был сдан в дом престарелых только потому, что благодаря его квартирке, соединенной с их, они в результате обмена получили квартирищу, рассчитывая, что старик и полгода не протянет.
«Квар-ртир-ра пр-ропадал-ла», – донес однажды верный соглядатай.
«Маар-разма-атик», – почти шепотом, как и требовали обстоятельства, докладывал он в другой раз, после того, как только что, уходя на работу, мать серьезно растолковывала сыну:
– Как придешь из школы – дедушке дай сразу обед: ты знаешь, как он сердится, когда ты задерживаешься. И «утку», пожалуйста, предлагай поделикатней, а то что это такое, извини, значит: «Дедуля, ссать хочешь?» Поуважительней нужно к старшим относиться, тебе самому таким быть: ты весь в отца, а у них в роду полно долгожителей. Вот и представь, что ты станешь таким же стареньким, а у тебя будет такой вот, с позволения сказать, вежливый внучок…
– Да хватит, мама! – однажды не удержался многократно просвещенный попугаем Жека. – Ты ведь сама ждешь не дождешься, чтобы он поскорее умер, а из меня идиота делаешь.
– Жека! – очень натурально ужаснулась мать. – Как у тебя язык повернулся!
И тут Жека понял, что у каждой игры свои правила, и ЭТУ игру ему придется доигрывать по чужим; но ничего, когда-нибудь он придумает СВОИ правила и найдет способ заставить играть по ним других, и родителей, кстати, тоже.
Быть вежливым с дедушкой день ото дня становилось все труднее, потому что тот день ото дня все больше свихивался. Нет, это не было тем, что традиционно называется «старческим маразмом». Старый герой вовсе не впадал в детство, прекрасно понимал, где и в каком положении находится, узнавал окружающих, не путал назначение предметов и никогда не забывал вовремя попросить «утку» или судно. Но с каждым часом росла и росла в дедушке слепая, немотивированная, всепожирающая ненависть ко всем и всему. Эта ненависть, казалось, заменяла ему воздух – он дышал ею и выдыхал ее же, она горела холодным сизым огнем в его так и не потерявших орлиную зоркость глазах; он не мог произнести ни слова, не вложив в интонацию крайнюю степень своего единственного теперь чувства. И порой думал Жека, что ненависть эта не совсем уж беспомощна и бесплодна: возможно, она когда-нибудь выплеснется в последнем смертельном порыве – и горе тому, кто окажется у нее на пути!
Дедушка ненавидел всех: новых коммунистов на экране личного маленького телевизора («Пр-ре-едали… Пр-роср-ра-али…» – сообщал попугай); само собой, всех остальных политиков («Пр-родали-ись, пр-родали-ись»); красавиц-дикторш – («Гр-ребан-ные шл-люхи…»); а пуще всего – родного внука, его жену и их сына Жеку.
С некоторых пор Жека преданно ухаживал за стариком, добровольно взвалив на себя обязанности по кормежке, помывке и уборке, поэтому, присутствуя в комнате, слышал лишь тихое злобное бормотанье: понимал, стало быть, хитрый дед, что Жеку особенно злить не следует, чтобы ненароком не лишиться того малого, что от него получает. Но попугай, вылетев вслед за мальчиком, садился ему на плечо и расшифровывал:
– Бур-ржу-уйский выр-родок… – причем умная птица в таких случаях видоизменяла свирепую дедову интонацию на свою, словно чуть ироничную, как, впрочем, делают все, кто, наушничая, передает какую-либо конкретную гадость.
Будь Жека повзрослее, он уже знал бы, что те, кого Господь к старости наказывает безумием, сходят с ума на том, что являлось главным смыслом и целью жизни. Так выжившие из ума скряги прячут под подушкой уже не деньги и золото, а клочки бумажек, объедки и обломки – и никому не дают прикоснуться к зловонной куче, на которой торжественно возлежат.
Приворовывавшие помаленьку всю жизнь – в старости крадут у ближних булавки и блестящие обертки, срезают у дам забавные пуговицы с пальто, а потом ловко скрывают награбленное так, что порой лишь после их смерти родственники обнаруживают в хитроумных тайниках клады, вызывающие то ли жалость, то ли брезгливость…
А вот Жекин прадедушка, переживший двух жен и троих детей, всю свою жизнь проненавидел. В двадцатых, шестнадцатилетним мальчишкой-солдатенком, – увертливых белых с их благородной посадкой под стать изящному галопу чистокровных лошадей; в благословенных тридцатых – разоблаченных врагов и врагинь народа, которых он, будучи следователем НКВД, со смаком мутузил цепью с железным шаром на конце в серой комнате с шершавыми, измаранными кровью стенами; во время Великой Отечественной – пораженцев, паникеров и дезертиров – и так приятно было бравому особисту стрелять в упор из родного ТТ в их перекошенные животным страхом рожи; в менее вольготных, но тоже счастливых шестидесятых попов, правда, уже не расстреливали, но постаревший боец за правду и их в застенках бивал, случалось, смертным боем; в семидесятых-восьмидесятых, уже на пенсии, но почитая себя все еще в рядах органов, выискивал он и выслеживал недобитых врагов, получивших красивое название «диссиденты» – и сдавал тепленькими, пикнуть не успевшими…
И никуда по закону сохранения энергии не могла деться столь всеобъемлющая ненависть – вот и искала выхода, кипела зловонным паром – покуда не взорвалась…
Еще неделю назад Жека мог этому только удивляться: он пока не ненавидел никого и ничего так жгуче и болезненно. Но теперь он, хотя и отдаленно, но деда понял: и в его жизни неделю назад появился человек, которого, не бойся он суда праведного (как местного, так и высшего) убил бы с помощью того самого предмета, который спрятан был у деда в комнате в коробке из-под сапог.
Это Жека сам вычислил – где, потому что, прибираясь вокруг дедова лежбища, все осмотрел, прощупал и понял: больше негде. И способов подобраться к коробке той Жека не видел: всегда бдел закаленный воин, чутко вздрагивая при любом шорохе рядом с заповедным местом. Затем и вызвался Жека деду в добровольные няньки, что надеялся вещь эту, раз увидев, – добыть. Понял, что родители ничего не знают – иначе давно бы отобрали у беспомощного старикана.
Однажды, года два тому, некстати сунулся Жека в комнату деда – только на щелку дверь и открыл, как сразу попятился от грозного цыка – но в щелку успел углядеть. На кровать присел дедов гость, почти такой же дряхлый, но тоже несломленный. Чуть пригнувшись к другу сидел. Вот и блеснуло на миг меж ними в дедовой руке… И сразу забухало сердце, прямиком толкаясь в горло, а потом холодным ужиком скользнуло в живот – и Жека заулыбался прямо там, в темном коридоре…