Литмир - Электронная Библиотека

3

В тот день Есения ушла на реку очень рано и увидела его уже на обратном пути. Прижимая к груди закопченную жестянку из-под бензина, он шел, пошатываясь, по тропинке, босой и по пояс голый, коленки разбиты – наверно, по дороге споткнулся и упал. И явно был пьян или под наркотой, потому что не только осмелился подойти к ней, но у него еще и хватило нахальства спросить, хороша ль, мол, водичка, а Есения, не удостоив его взглядом, оскорбленная в лучших чувствах тем, что двоюродный брат обратился с ней, будто ничего между ними и не было, словно не они уже три года как перестали разговаривать друг с другом, сказала как отрезала, что вода – чистенькая, а потом повернулась к нему спиной и зашагала домой, размышляя о том, что́ должна была бы сказать этому пакостнику, напомнить ему, сколько бед случилось из-за его распущенности, сколько горя он принес семье, сколько несчастий, ну, вспомнить для начала, что бабушка заболела: сперва от расстройства и ярости ее наполовину парализовало – вот эту сторону, – а через год упала и получила перелом бедра, от которого до сих не оправилась, да, видать по всему, и никогда не оправится, потому что тает на глазах, стала вся прямо прозрачная, хоть и не утеряла покуда вечной своей въедливости и продолжала сверлить Есении мозги насчет этого сопляка, и все допытываться, когда же он явится повидаться, почему не захотел представить ей свою избранницу. Одному богу известно, как она узнала эту сплетню – а ведь когда надо, прикидывается глухой, – а тут вот услышала, как кумушки толкуют, что парень подцепил девчонку не из местных, привел ее жить в лачугу, выстроенную за домом его паскудной мамаши, вот бабка и зудит день и ночь, не давая Есении покоя, пристает с расспросами – да кто же эта счастливица, да как они сошлись, да уж не в положении ли она? Да хозяйственная ли? Да умеет ли стряпать и стирать? Словом, до всего ей было дело, и непременно надо было, чтоб Есения все выложила без утайки, будто и не она годами с ним, с сучонком этим, не разговаривала, после того как накрыла его за непотребным, и он, трус такой, предпочел смыться из дому навсегда, нежели выслушать от Есении всю правду да еще в присутствии бабки, чтобы та уразумела наконец, какого сорта фрукт ее внучек, слизняк трусливый, хуже бабы, жулик и враль, который даже «спасибо» не сказал ни разу за все, что старуха делала для него, за все, что пришлось ей вынести и стерпеть, и если бы не она, подох бы он давно, потому что шлюха, родившая его, не заботилась о нем нисколько, рос он в полном забросе, вечно голодный, запаршивевший, и ничего, кроме побоев, не получал, а эта, с позволения сказать, мамаша нескучно проводила время, обслуживая водителей на трассе. Такая злоба охватывала Есению, когда она вспоминала об этом обо всем, что даже под ложечкой начинало ныть каждый раз, как думала о неблагодарном подонке и о том, какого дурака сваляла бабка, согласившись принять на воспитание мальца дядюшки Маурилио, хоть и знала прекрасно, что на бабе, с которой тот жил, пробы негде ставить, подол задерет перед любым и каждым: лишь бы только заплатил. Ты что же – не видела, что ли, что малец не похож совсем на Маурилио? – сказала ей тетушка Бальби, узнав, что бабка приняла на себя заботы о ребенке. Ты разве не заметила, что он – не нашей породы? – сказала ей Негра, мать Есении, когда пришла однажды домой и увидела, что бабка держит на руках и тетешкает замурзанного мальчишку. Не то мне странно, что Маурилио и его потаскуха тебя обдурили, нет, я дивлюсь, как это ты при том, что все всегда видела в черном свете, вечно ожидала от нас самого худшего и во всех грехах нас подозревала, тут не вспомнила поговорку «Дети моих дочерей – мои внуки, а про детей моих сыновей мамашу ихнюю спроси». Однако убедить ее не удалось, сколько ни твердили ей, что зря она приняла мальца как своего, что Маурилио, ясное дело, ему не отец, а потому лучше всего снести его в приют – она ни в какую, уперлась – не сдвинешь, и переубедить ее – превыше сил человеческих. Как же это донья Тина бросит на произвол судьбы бедного ребенка, единственного своего внука, сына обожаемого Маурилио, который не может сам заботиться о нем, потому что, бедняга, очень уж слаб здоровьем! Да у нее язык не повернется отказать Маурилио, единственному, кто ради нее бросил школу, когда они переехали в Ла-Матосу, чтобы помогать ей содержать их гостиничку, тогда как вы, доченьки мои, обе-две, пошли по кривой дорожке, в проститутки пошли, обслуживать дальнобойщиков и работяг с сахарного завода. Иногда для разнообразия или когда была особенно не в духе, бабка припоминала и прочие их грехи, а поскольку Маурилио всегда был ее баловнем, любила повторять, что он принес себя в жертву ради того, чтобы дело не захирело, хотя это была чистая брехня, которую она самой себе твердила, внушая себе, что Маурилио любит ее, хотя в свое время этот остолоп и лоботряс бросил школу, поскольку любил только скандалы да драки и не вылезал из придорожных кафе, где целыми днями распевал песни под гитару – ее какой-то пьянчуга в свое время за неимением денег оставил в гостинице в залог, да так за ней и не вернулся – хотя играть Маурилио никто не учил: сам выучился, пока дергал за струны и прислушивался к извлекаемым звукам, присев в одиночестве под оливой во дворе, а еще наблюдая за молодыми музыкантами на городском празднике, вот и выучил мало-помалу несколько песен и даже принялся сочинять сам, выпевая под незамысловатую мелодию похабные куплеты, а потом явился к бабке и говорит, мол, донья Тина, он всегда к ней так обращался, ни матерью, ни мамочкой никогда не называл, только донья Тина, никак иначе, ну и вот, значит, сказал ей, так и так, донья Тина, я теперь музыкант, буду работать на трассе, не скучай и не жди, как заработаю сколько-нибудь – с тобой поделюсь, такой вот он был упорный малый, умел своего добиваться во что бы то ни стало, и стал играть по кафе и закусочным, и принимали его хорошо, потому что он был еще, в общем, совсем молоденький, и пьяным нравилось, что такой молокосос в сомбреро услаждает им слух, тем паче что к этому времени вошла в моду музыка с Севера, и это тоже всем приходилось по вкусу, потому что и Маурилио больше всего любил исполнять корридос[9], и даже одеваться стал, как принято на Севере, и во всем подражал тамошним ухваткам, он и на всех фотографиях стоит в джинсах, в остроносых сапогах, в сомбреро, надвинутом на самые брови, в одной руке – бутылка пива, во рту – сигаретка, а вокруг – бабы. Говорили, что молодящиеся дамы к нему так липли, не столько из-за музыки его, сколько из-за бесшабашной-лихой манеры, а он и вправду был настоящий оторва, и по этой причине ни в один ансамбль его не брали, а сам он не больно-то зарабатывал своим искусством: еле сводил концы с концами, так что никаких денег бабке посылать не мог, скорей даже наоборот – по-прежнему был он ей обузой, а она ему помогала, одалживала денег, которые эта скотина никогда не возвращал, да вдобавок без конца должна была лечить его, когда ему разбивали морду в бесчисленных пьяных драках, и даже в течение нескольких лет каждое божье воскресенье навещать его в тюрьме Пуэрто, куда он попал, когда по неизбывному своему злосчастью убил одного сеньора из Матакокуйте – убил из-за какой-то замужней лоханки, за которой вздумал, кобелина, ухлестывать. Лоханка не выдержала трепки, заданной ей ревнивым супругом, и все выболтала, Маурилио же несколько дней пил без просыпу, пока ему не сообщили, что в Вилье какой-то тип справлялся о нем, намереваясь переломать ему все кости за шашни с женой, и тогда Маурилио оторвался наконец от стола и высказался в том смысле, что лучше уж пусть плачут в твоем доме, чем в моем, оставил в надежных руках свою гитару и отправился в Вилью навстречу судьбе, а та оказалась к нему столь благосклонна, что старого рогача он встретил в туалете какого-то заведения, когда тот справлял малую нужду, и, не дав ему объясниться, достал из-за голенища неразлучную наваху и несколько раз ударил в спину, после чего очутился в тюрьме города Пуэрто по обвинению в предумышленном убийстве, обошедшемуся ему в девять лет заключения, и все эти девять лет донья Тина неукоснительно каждое воскресенье приезжала к нему в тюрьму, привозила ему «Рейли»[10], и толику деньжат, и мыла, и кое-какой снеди, таща все это из Вильи в одиночку, потому что не хотела брать с собой ни Есению, ни других внучек, чтобы заключенные не кричали бы им всякую похабщину, а поскольку боялась сесть не на тот трамвай, то от автостанции до тюрьмы шла через весь Пуэрто пешком на свидание со своим сыночком, любимым и единственным, которого Господь ей сперва даровал, а потом вскоре и отнял, в расцвете, можно сказать, лет – и года еще не минуло, как Маурилио вышел из тюрьмы, где завелась в нем какая-то хвороба, стала грызть ему нутро, а бабушка говорила сперва, мол, ничего серьезного, просто он долго просидел взаперти, вот и сделался таким слабеньким и бледным, а тут еще потаскуха, с которой он давно жил, бросила его, к другому ушла. Негра и Бальби были уверены, что у брата СПИД, и не позволяли детям подходить к нему близко, чтоб не заразил их этой гадостью, а вскоре и бабка уже не могла отрицать, что Маурилио умирает, и в отчаянной попытке спасти сына решила поместить его в самый дорогой санаторий Вильи, выстроенный в свое время для нефтяников, а чтобы платить за лечение, волей-неволей пришлось ей продать гостиничку да участок земли у трассы, и дочери, узнав о ее намерении, подняли крик до небес, стали рвать на себе волосы, мол, как же это так – лишить их единственного достояния, а ведь они годами тащили этот воз, и чем же они теперь станут жить, тем паче что Маурилио все равно уж не помочь, все врачи признали случай безнадежным, так что лучше бы уже оформлять бумаги для похорон, и чуть только произнесли они эти слова, бабка просто взбесилась, обозвала их ядовитыми гарпиями, осатаневшими от алчности, напомнила, что гостиница принадлежит ей, ей одной, это ее безраздельная собственность, а если им не нравится замысел продать ее, они могут отправляться прямиком в задницу, где самое место таким завистливым, злобным, себялюбивым гадюкам, и как, мол, язык у них повернулся сказать, что Маурилио не выживет, а он с божьей помощью, господним призрением проживет еще очень долго, увидит, как растет его сын, и других заведет, а дочери, Негра и Бальби, отвечали на это так – тебя саму в задницу с гостиницей твоей злодолбучей и с сыночком твоим полудохлым, а мы уйдем и не вернемся никогда, и ты нас больше не увидишь, ни нас, ни внучек своих. И похватали было свои пожитки и детей, однако бабка догнала их в дверях, вопя благим матом, что, мол, вы обе, видно, спятили окончательно, если думаете, что я вам позволю забрать внучек, уж не за тем ли, чтобы вырастить из них таких же потаскух, как вы сами, а иначе зачем еще? И что Негра и Бальби вольны катиться на все четыре стороны, скатертью, мол, дорога, но внучки останутся с ней, и, сколько ни кричали дочери, как ни брыкались они, бабка не сдалась, и пришлось им отправляться на север одним – на север, где, говорят, много работы на нефтепромыслах, в общем, ушли они и не вернулись в Ла-Матосу, даже когда Маурилио протянул наконец ноги, да и хорошо, что не вернулись, а то обрыдались бы, увидев, как бабка швыряет деньги, которых у нее нет, чтобы устроить сыну достойные похороны, каких уж много лет не видано было в поселке, похороны, где всех присутствующих угощали тамалес с бараниной, где играли «нортеньо» и «марьячи», где тростниковая водка шла ящик за ящиком и наливали каждому, чтобы все накушались ею досыта и скорбели по Маурилио всем сердцем, и мало того – заказала любимому сыночку надгробье, больше похожее на часовню, да притом еще поставила ее на центральной, самой главной аллее городского кладбища, ибо разве может донья Тина схоронить свет очей своих на дешевом участке, так ведь? где каждые десять лет одних выкапывают, других кладут, а ей-то почем знать, проживет ли она еще десять лет, и если нет – что тогда станется с бедным прахом Маурилио? И вот, чтоб не свалили его в братскую могилу по вине этих змей подколодных, которых она считала дочками, решила она выкупить место на вечные времена, и немыслимых денег, дороже, чем дом в Ла-Матосе, стоило право покоиться бок о бок с косточками основателей поселка – Вильягарбоса, Конде и их кузенами Авенданьо, и вот прямо рядом с их импозантными изящными склепами, отделанными мрамором и цветными изразцами-азулежу, появилось крашенное в канареечно-желтый цвет надгробье прощелыги Маурилио Камарго. Бабушка несколько лет расплачивалась за панихиду с поминками и за могилку, зарабатывая тем, что ездила на трехколеске продавать соки на автозаправке у въезда в Вилью. Даже когда заболела, все равно должна была на рассвете крутить педали, отправляясь на рынок, загружая кузов мешками с апельсинами, морковью, свеклой, мандаринами и манго по сезону, покуда Есения дома присматривала за младшими сестричками и малышом, который потом, когда вырос, стал тем самым несчастным бедолагой, кто сделал жизнь ее невыносимой: Есении-то, как самой старшей, приходилось в бабкино отсутствие брать на себя все бремя забот о двоюродных сестрах и брате, а потому и доставалось ей сильней всего, если что-то шло не так, как хотелось бабке, и отвечать приходилось за шалости и шкоды кузена, когда соседки жаловались, что негодный сорванец спер из лавки бутылку лимонада, что забрался к кому-то в дом и начисто подмел там все съестное, какое нашел, или вынес какие-то вещи или прикарманил деньги, и что подкарауливал и бил детей помладше, что взбрело ему однажды в голову поиграть со спичками, так что чуть не спалил он у Гверасов птичник с курами и прочей живностью, и в результате Есения без конца должна была за него краснеть и извиняться, за ущерб – платить, а вдобавок еще сдерживаться, видя, что бабка никогда не наказывает шкодника за проказы, учиненные в ее отсутствие, а выслушав длинный перечень прегрешений своего внука, всегда отвечает что-то вроде «да ладно, он же не со зла, дети вечно озоруют, на то они и дети, оставь уж его в покое, его отец тоже рос таким, а парень весь в него, парень – вылитый Маурилио», говорила бабка и говорила, между прочим, неправду, однако ей нравилось прикидываться дурой и твердить, что сын – ну, копия отца, и похожи они как две капли воды, хотя на самом деле общего меж ними была лишь врожденная порочность и тупость, а еще – что оба ластились к бабке, ластились и подольщались, и, растаяв, она в конце концов уступала и позволяла им делать что заблагорассудится, и мальчуган рос-рос да и вырос в дикого зверя, а известно ведь, что как волка ни корми, вот он и сбегал из дому порой даже в ночь-полночь, потому что бабка считала, что именно так и следует воспитывать будущего мужчину, который должен ничего не бояться, однако опять же это Есении приходилось ловить его, чтобы умывать, зашивать разодранную одежонку, выводить блох и клещей, подцепленных в горах, тащить его каждое утро в школу, давая затрещины и подзатыльники для вразумления, но, ясное дело, так, чтоб бабка не видела, только наедине, в те частые минуты, когда лопалось ее терпение, надоедало орать на него, и она хватала его за волосы, осыпала его хилое тельце пинками и тычками, а бывало, что и об стенку могла шибануть, перебарывая желание по той стенке его размазать, чтобы несносный мальчишка перестал наконец терзать ее и мучить, дразнить и изводить и называть ее прозвищем, полученным в детстве от бабки и ненавистным ей до дрожи, однако приклеившимся к ней намертво, не отдерешь, до того крепко, что вся деревня знала ее как Ящерку, благо была она уродливая, чернявая и тощая – ни дать ни взять ящерица-тетерете, только на двух ногах. Ящерка, ящерка, распевал этот сопляк на потеху людям, а те слушали его и смеялись, и что же было Есении делать, как не разбить ему рожу в кровь, чтоб заткнулся, придурок, или не ущипнуть его за что придется и злобно наслаждаться, чувствуя, как впиваются ногти в плоть мальчишки, и чувствовала облегчение, схожее с тем, какое получала, до крови расчесав комариный укус, да и мальчишка, похоже, тоже, потому что после взбучки он и сам успокаивался, и даже оставлял ее в покое, но стоило лишь бабке заметить у него царапины и синяки – за каждую Есения огребала вдвое: бабка стегала ее мокрой веревкой по заднице или по спине, порой даже и по лицу попадало, если, разиня, не успеешь заслониться ладонями, и стегала до тех пор, пока Есения не начинала скулить и молить, чтоб прекратила, чтоб простила, а иногда доставалось заодно и Пышке, и Крошке[11], и даже Колоде, хоть та всегда вела себя примерно, лучше всех, никогда не осмеливалась перечить бабушке, а сопляк этот стоял и смотрел, как та их хлещет и честит на все корки нахлебницами, дармоедками, от которых никакого проку, тварями и кричит, мол, хоть бы ваши шлюхи-матери забрали вас от меня наконец или вывели бы на панель, чтобы вы в колонии попали, пусть вас там лесбиянки изнасилуют палкой от швабы, мокрощелок, мразей, да, так вопила она, и несла порой полную околесицу, и понятно было, что она путает Есению с Негрой, а Крошку – с Бальби, и бранит их за то, в чем они ни сном ни духом, уверяет, что они по ночам норовят улизнуть из дому, чтобы запрыгнуть в машины к мужчинам – и все это из-за Пышки, будь она неладна, которая, как исполнилось ей пятнадцать, в самом деле начала потихоньку уматывать на танцульки в Матакокуйте в компании самой младшей из дочек Гверасов, а деньги на автобус и на входной билет она, дура жирная, тырила из бабкиного кошелька, до того невтерпеж ей было завести себе парня, и продолжалось это, пока бабка, однажды обнаружив, что Пышки в отличие от всех остальных в кровати нет, подняла нас, хлеща по чему попало, и отправила искать мерзавку по всей деревне и, не дай вам бог, мол, вернуться без нее, и мы волей-неволей пошли по Ла-Матосе из дома в дом, переполошив собак, будя людей, которые назавтра наверняка станут говорить, что Пышка в эту ночь простилась с девичеством, и уже очень скоро Есении пришлось чуть не на себе тащить Колоду и пинками подгонять Крошку, потому что та в силу нежного возраста очень хотела спать и хныкала, и так вот они проваландались до двух пополуночи, Пышку нигде не отыскали, домой идти побоялись и забрели во двор Гверасов, благо тамошние собаки знали их и кусать не стали, и каково же было их удивление, когда в курятнике, куда они направились, обнаружилась проклятая Пышка, которая, узнав, что бабушка в ярости и отправила сестер искать ее по всей деревне, тоже решила спрятаться тут. Есении пришлось выволочь ее оттуда за волосы, и поднявшийся тарарам разбудил в конце концов донью Пили, мать семейства Гверасов, и та предложила сопроводить их к бабушке, якобы за тем, чтобы успокоить ее, а на самом деле – чтобы приготовить и подать с пылу, с жару свеженькую сплетню, старая драная тихоня, а бабушка, увидав перед собой не только плачущую Пышку, но и соседку, всего лишь покачала разочарованно головой и велела девчонкам ложиться спать, а те лечь-то легли, но глаз не сомкнули, в тревоге ожидая, когда ворвется бабка и задаст всем жару – им ли было не знать, что она ничего никому так просто не спускает, хоть и может иногда притвориться, будто все забыто, а потом, застав врасплох, наброситься и сизалевой веревкой охаживать внучек, когда те уже улеглись и вот-вот уснут или оканчивают мытье, и в точности это произошло с Пышкой два дня спустя. Помнишь, толстуха? Ты распевала в ванной, а она тебя схватила, голую и всю мокрую, сперва задала тебе трепку, а потом сказала, мол, с завтрашнего дня про школу забудь, поедешь со мной продавать соки, чтобы знала, как деньги-то достаются, и тебе это было горше и больней, чем все побои, помнишь? Бедная Пышка, всю-то жизнь мечтавшая, как окончит школу и сама выучится на учительницу, но не тут-то было, хоть она и повторяла, что все-таки рано или поздно получит аттестат зрелости, но в тот год, когда бабка забрала ее из школы, она уж ходила Ванессой, и ничего, кроме дочки, не получила. Одному богу известно, как это бабка умудрилась узнать, что ты согрешила, будто у ней не взгляд был, а прямо рентген, проникал в самое твое нутро и видел все, что там происходит и что за мысли роятся в твоей башке. И как умудрялась ткнуть в самое больное место. Ящерка, к примеру, никогда не забывала, как бабка обкорнала ее ножницами для разделки птицы, узнав однажды, что и Есении случается вечером улизнуть из дому, но не за тем, чтоб попасть на танцы или покататься с мужчинами, как беспутной Пышке, у которой вечно зудело в одном месте, нет, она следовала за мальчишкой, следовала неотступно и следила за каждым его шагом, чтобы накрыть его за дурным, о чем весь поселок толковал, и потом явить во всей красе бабушке, пусть наконец узнает, что это за выродок такой вырос, что за подонок, который когда не пьет, то нюхает и, спотыкаясь, бродит пьяным или обдолбанным по Ла-Матосе, как в тот день, когда Есения встретила его на реке, в тот день, когда поднялась спозаранку и пошла выкупаться на заре и увидела, как он спускается к берегу – босой и без рубашки, волосы всклокочены и спутаны, не волосы прямо, а змеиное гнездо, зрачки расширены, глаза – красные от наркоты и блуждают, и бог знает, что видят, идет и сам с собой разговаривает, как те полоумные, что иногда появляются на трассе, а в тот раз он шел куда-то вниз, без цели, с этой жестянкой в руках, а руки все черные от сажи и губы растянуты в идиотской улыбочке, тогда и спросил Есению, как, мол, водичка, а она, даже не взглянув на него и разозлившись от нахальства, что позволил себе этот сопляк, посмев обратиться к ней, отрезала – чистая, после чего двинулась своей дорогой, чувствуя тупую боль где-то внутри, и, пока шла к дому, перебирала в голове все, что хотелось бы ему сказать, все, что накипело у нее на душе за последние три года – и сказала бы, не вынырни он перед нею так внезапно. Тогда они впервые столкнулись лицом к лицу, потому что парень прятался от нее и выходил только под вечер или ночью, как все равно вампир какой, и встречался со своими дружками, такими же паскудниками, как он сам, и они целыми днями пили и кололись и грабили тех, кто неосторожно оказывался в поздний час в городском парке Вильи, а еще устраивали драки на кулаках и бутылками с другими подонками, завсегдатаями пивных, били уличные фонари, мочились на перекрестках, на стены и железные жалюзи, закрывавшие витрины магазинов вокруг парка; парни были все как подбор без дела и без предела, что называется, конченые лоботрясы и паразиты, наркоманы со стажем и с прокуренными мозгами, и хорошо бы их всех засадили за решетку, и там бы излупили, отсношали и вовсе бы в землю вколотили, а мы бы тогда посмотрели, способны ли они на что-нибудь или только лапать девчонок, а порой и мальчишек, которые сдуру забредают в их владения в городском парке. А полиции, мать ее, будто и невдомек, какие безобразия устраивали они вместе с владельцем отеля «Марбелья» и откуда у них деньги на покупку наркоты, которую потребляют если не прямо там, в парке, где потемнее, то в общественных сортирах, или в придорожных забегаловках, или в заброшенном железнодорожном пакгаузе, где всем известно, кто творит свои свинские дела прямо средь бела дня, как псы какие-то. Есения все это знала не понаслышке, все это видела собственными глазами, у ней и пальцев не хватит на руках и на ногах, чтобы подсчитать, сколько раз приходилось ей вытаскивать сопляка из этих мест, потому что он иногда по суткам не появлялся дома, и она больше не могла обманывать бабку, тем паче что сволочные Гверасы исправно переносили ей, что говорят об ее внуке в городе, хоть та ничему верить не желала, твердила, что, мол, брехня, никогда мальчик не станет заниматься таким непотребством и вообще он сейчас в Гутьерес де ла Торре, лимоны собирает, а все эти толки, будто он не вылезает из дома Ведьмы – пустые сплетни, чистая клевета завистников, которым делать больше нечего, как злословить из-за угла, и Есения, слушая бабку, до поры до времени помалкивала, не решалась открыть ей правду о внуке, сказать, что видела собственными глазами все, о чем сообщали Гверасы каждому, кто желал слушать; и о том, что вот тетя Бальби же все знала наперед с самого начала, с того дня, как бабушка привела в дом сопливого замурзанного мальчонку: из него, сказала тогда Бальби, вырастет второй Маурилио, а может, еще и что похлеще, потому что о дядюшке тоже ходили нехорошие слухи – дескать, совсем опустился, истрепался, живет за счет женщин, в последние годы соглашается за дозу, на этом и поймал он свою болезнь, что высосала его изнутри, но про него, по крайности, хотя бы не говорили, будто он водится с педерастами или что сидит у Ведьмы, и без него не обходится ни одна оргия, которые там устраиваются, Есения же это собственными глазами видела однажды вечером, в тот самый, когда бабка обкорнала ее ножницами и прогнала спать во двор, как собаку, примолвив: да ты и есть собака. И Есения не нуждалась в сплетнях Гверасов: она все увидела самолично и кинулась в дом, чтобы разбудить бабку и рассказать, каким непотребством занимается в этот самый момент ее безгрешный внучек, открыть ей глаза – пусть знает, какую сволочь вырастила она под своим кровом, и перестанет сваливать всю вину на нее, на Есению, потому якобы, что она самая старшая и обязана заботиться о двоюродном братике, а не собирать соседские сплетни, которые люди разносят от нечего делать. Но бабка ей не поверила, посмотрела на нее с яростью – Ящерка, да как у тебя язык повернулся, как совести хватило выдумать такую чудовищную ложь, да ты, верно, с ума спятила или дурмана наелась. Как тебе не стыдно шляться по ночам да еще возводить поклеп на братика? Я вот выбью из тебя эту дурь, ты у меня позабудешь, как блудить, тварь такая! И ножницами-секаторами, какими дичь разделывают, стала отхватывать прядь за прядью, а Есения замерла, застыла, как опоссум под светом фар на трассе, боясь, как бы ледяные лезвия не добрались до кожи и мяса, а потом всю ночь провела во дворе, как собака, ведь, по бабкиным словам, она ею и была – мерзкой тварью, чья вонючая шкура недостойна даже блохастого тюфяка. Она тогда долго стряхивала волосы с одежды, утирала катившиеся по щекам слезы, а когда глаза привыкли к темноте, отвязала толстую сизалевую бельевую веревку и стала хлестать ею по стенам дома, пока не посыпалась отсыревшая штукатурка, а потом – по кустам под окнами кухни, пока не сбила с веток всю листву, и хорошо еще, что не попались ей под руку овечки – им бы тоже попало, с нее бы в ту ночь сталось засечь их до смерти или пока не остановят выскочившие на шум сестры, а еще лучше, что проклятый сопляк не вернулся домой, к бабушке, потому что Есения твердо собралась убить его. Всю ночь просидела во тьме у дверей, с тупым мачете в руке, готовясь выскочить навстречу сучонку и застать его врасплох, когда он пойдет по дорожке, пошатываясь и улыбаясь своей гнусной улыбочкой, потому что этой мрази – все шуточки, все повод для веселья, даже удары, приготовленные ему Есенией, даже причитания и слезы бабушки: все это для него гроша ломаного не стоит, потому что он думает только о себе, да, может, и о себе тоже не думает, наркотики наверняка лишили его способности рассуждать здраво и чувствовать, какие страдания он причиняет всем вокруг – в точности как его сволочной папаша: вот увидите, сказала Бальби, яблочко от яблони недалеко падает, а детеныш тигра рождается полосатым, тогда уж скорей не тигра, поправила Негра, а тигрицы, потому что малец весь в мамочку свою, в потаскуху эту, о которой совсем уж худая слава идет, каких только гадостей не рассказывают, говорят даже, что из-за нее погибло уже семеро, семь водителей из одной транспортной компании, и все – от СПИДа, семь человек или даже восемь, считая дядю Маурилио, если верить толкам и слухам, а хуже всего – что проклятая баба до сих пор жива и здорова, и ничего ей не делается, и вроде бы не хворает и не гниет заживо, даже не подурнела и не иссохла, сохранила прежнюю изобильную пышность, которой и сейчас славится на трассе, куда определил ее когда-то белобрысый парень, вроде бы ее любовник, а его в свое время прислали с севера, чтоб оживил в наших краях наркооборот, вот он и колесит по трассе в пикапчике с затемненными стеклами, с того видео, слушай, ну, с того знаменитого видео, которое все передают с телефона на телефон, где показывают, какие жуткие штуки проделывает этот блондинчик с несчастной девчонкой, почти ребенком: она чуть не при последнем издыхании, едва голову держит то ли от передоза, то ли от болезни, и говорят, эти сволочи похищают девочек, отлавливают их по дороге к границе, продают в бордели, где те живут хуже рабынь, а когда потеряют товарный вид и никому уж не захочется с такой поваляться, режут, как овец, тоже как в том видео, потом разделывают на мясо и продают в придорожные пансионы и мотели, а там его кладут в начинку знаменитых здешних тамалес, вроде тех, что бабка подавала в своем заведении, только, разумеется, у нее они были с бараниной, а не с человечиной, с первосортной бараниной, своей или купленной на рынке в Вилье у дона Чуя, с бараньим мясом, а ни с каким не собачьим, как уверяли завистливые сплетники из этого сраного поселка: этим мразотным тварям наподобие Гверасов-соседей, вечно сующим нос в чужие дела, делать больше нечего, как придумывать всякую чушь, это ведь из-за них бабка допекала Есению, без конца допытывалась, как там ее внучек и женщина, с которой он живет, будто у Есении других забот нет, как только следить за жизнью кузена, будто мало ей обихаживать полоумную бабку, стряпать, стирать, убирать да еще и пестовать малолетних бездельниц, а им хоть кол на голове теши – не слушаются, и пока не дашь подзатыльник, никогда не сделают, что им велят. Если бы не эти соседские сплетни, все бы получилось, все бы вышло именно так, как Есения задумала в тот день, в понедельник первого мая, когда вышла с Ванессой в город, сперва услышав, как Мари, хозяйка галантерейной лавки, рассказывала покупательнице, что в это самое утро, всего несколько часов назад, из оросительного канала возле сахарного завода выловили Ведьму с перерезанным горлом, а тело-то уже разлагается и все исклевано грифами, и вид до того ужасный, что команданте Ригорито тут же и вывернуло, и Есения, как услышала, прямо остолбенела и никак не могла не думать о том, что было в пятницу, когда она рано-рано утром пошла купаться и столкнулась с братцем своим двоюродным, а он, босой и голый до пояса, пошатываясь, шел по тропинке. И еще спросил, бессовестный, как, мол, водичка, Есения же ответила – чистенькая, отвернулась и пошла домой, как ни хотелось ей обматерить его и высказать ему в лицо, в глаза его бесстыжие, сколько несчастий случилось по его вине. О том, что встретила его рано утром у реки, она никому не сказала, а уж бабке и девчонкам – и подавно, как промолчала и о том, что спустя несколько часов снова увидела его, и было это в ту же самую пятницу, но уже после полудня, часа в два или три, когда она стояла у корыта во дворе и стирала только что обмоченные бабкой трусы и рубашку, да, стирала и вдруг услышала шум машины, медленно катившей по дороге, и сумела рассмотреть голубой пикап, голубой или серый, точно не сказать, потому что он был весь в грязи, а водитель, которого все называли Мунра, нынешний муж той самой шлюхи, некогда родившей Есении двоюродного братика, был человек совершенно никчемный, вечно пьяный, и братец разъезжал с ним в этом пикапе туда-сюда. Разумеется, она его узнала, потому что стекла были опущены да и потом такая машина была в поселке одна, но разглядеть, сидит ли там кто еще, не приехал ли сучонок к бабке в дом, Есения не смогла. Она даже козырьком приставила ко лбу мокрую руку, всматриваясь, но ничего не высмотрела. Сердце так и трепыхалось в груди от страха и от гнева, с рассвета не дававших ей покоя: страха – что сучонок захочет войти в дом и переволнует бабку, а гнева – от всех тех страданий, которые он причинил старухе, уйдя из дому. Она оставила белье в корыте и пошла к дороге, не сводя глаз с автомобиля, и с ужасом увидала, что он остановился метрах в двухстах, почти напротив дома Ведьмы. От беспощадного солнца глаза у Есении заслезились, однако она ни на миг не сводила их с машины, не сомневаясь, что вот сейчас непременно вылезет оттуда сучонок, но через несколько минут бабка в спальне начала стонать, и Есении пришлось подойти к ней, больше-то в доме никого не было: сестрички скоро уж должны были вернуться из школы, если только, как обычно, по дороге не застрянут, гулёны, где-нибудь. По этой причине Есения вышла во двор не сразу, но, убедившись, что пикап стоит на прежнем месте, успокоилась немного и начала выжимать белье, оставленное в корыте, и время от времени беглым взглядом обводила дорогу. Собралась было развесить его на веревке, но тут увидела, как рывком распахнулась дверь в Ведьмином доме, и оттуда выскочили двое, за руки и за ноги таща с собой третьего, словно он был мертвецки пьян или в обмороке. Один из этих парней и был ее двоюродный братец, Маурилио Камарго Крус или Луис Мигель, а сокращенно – Луисми, и Есения была в этом совершенно уверена, голову на отсечение, что это он, паскудник, да ей ли не узнать, если растила его чуть не с младенчества, ни с кем не спутаешь и за десять километров разглядишь эту спутанную гриву, и еще Есения точно знала, что тащили они Ведьму – видно было и по размеру этого тела, и по черному одеянию, которое та носила, сколько Есения себя помнила. И другого она тоже узнала – это был один из тех бездельников из их шайки, собиравшейся в парке, имени его она не знала и клички тоже, а ростом он был с Луисми, примерно метр семьдесят, и тоже тощий и хилый, только волосы черные и острижены коротко и с таким хохлом по нынешней моде. Все это она изложила полицейским, с неохотой выслушавшим ее в понедельник первого мая, а потом пришлось показания повторить в кабинете следователя прокуратуры: сообщить полное имя кузена и где проживает, все, что люди рассказывали про сучонка этого, и все, что своими глазами видела и в полдень пятницы, и в ту ночь, когда незаметно прокралась за ним до самого Ведьминого дома, и про все его безобразные выходки, в которые бабка не поверила, когда Есения разбудила ее и все ей изложила, чтоб имела представление, какое же дерьмо ее внучек, но старуха так и не поверила, старуха сказала, мол, все это она сама выдумала, потому что у нее мысли грязные, одно непотребство у нее на уме, и, мол, она сама ночью удрала из дому бог знает для какого свинства, а потом за волосы приволокла ее на кухню, а там схватила огромные ножницы, какими птицу разделывают, и Есения подумала, что бабка сейчас вонзит ей острия в горло, и зажмурилась, чтоб не видеть, как закапает кровь на пол, а потом почувствовала, как под лезвиями заскрипели срезаемые пряди волос – волос, которые она так холила, единственную ее красоту, единственное, что ей в себе нравилось, черных, густых, гладких волос, и кузины отчаянно завидовали ей, потому что у нее они были прямые и красивые, как у актрис в сериалах, а у них у всех, как у бабки, жесткие и редкие, черные и курчавые, не волосы, а овечья шерсть, и даже зеленоглазая тетя Бальби, гордившаяся, что в ней есть доля итальянской крови, не могла похвастаться такими волосами, которые у одной только Есении-Ящерки, самой из всех некрасивой, неказистой и смуглой, шелковистым каскадом падали на плечи, лились иссиня-черным бархатным водопадом, и их-то в ту ночь отчекрыжила ножницами бабка, обскубала, как больную в сумасшедшем доме, остригла для примера и вразумления, чтоб неповадно было удирать из дому искать мужчин, и вот по этой-то красоте плакала Есения, стряхивая волосы с платья, а потом схватила бельевую сизалевую веревку и ну хлестать по стенам и по кустам под окном, пока не сделались они такими же голыми, как ее голова. В эти минуты она уж не плакала ни от горя, ни от ярости, хоть и слышала, как причитает в своей каморке бабка по внуку, и каждое рыдание, каждый всхлип и стон ледяным клинком вонзались в сердце Есении. Это поганец во всем виноват, думала она, этот сучонок доконает бабку, а ведь та худо ли, бедно заменила Есении мать, особенно после того, как Негра и Бальби перестали присылать деньги и, кажется, даже думать о своих дочках забыли. Эта сволочь должна умереть, думала она, и готова была пришибить его. Дождаться в темном патио, когда на рассвете, как всегда, он явится и попытается проскользнуть в дом, и этим вот ржавым мачете, найденным под корытом, этим вот тупым, заскорузлым от грязи лезвием искромсать ему рожу и шею, приговаривая – доигрался, мразь, вот теперь, сволочь ты поганая, не будешь больше издеваться над бабкой, а потом вырыть в глубине патио яму и там его похоронить, а захочет бабка заявить на нее, она даст забрать себя в полицию с удовольствием, с чувством исполненного долга, с сознанием того, что избавила старуху от этого мерзавца. Однако сучонок так и не пришел ни в эту ночь, ни в следующую, не пришел ни через неделю, ни через месяц. Никогда больше не появлялся он в отчем доме хотя бы, чтоб собрать свои вещички, не говоря уж о том, чтоб проститься с бабкой, спасибо ей сказать за все, что она с самого начала делала для него, и если бы не Гверасы, вообще бы не узналось, что сучонок поселился у своей мамаши, и бабке, огорошенной новостью, стало дурно от того, что парень предпочел жить у этой потаскухи, не оставившей свое гнусное ремесло, а не у нее, растившей его как собственного сына, и до того была потрясена этим известием, что через две недели ее хватил удар и наполовину парализовало, а потом, через год, она упала в ванной и подняться уже не смогла, и один бог знает, как приняла бы она весть о том, что сучонок совершил убийство и что его собираются засадить, но можно не сомневаться, что наверняка захотела бы навестить его в тюрьме, передать ему еды, денег и курева, как когда-то – дядюшке Маурилио; разумеется, приказала бы Есении помочь одеться и вызвать такси, чтоб доставило ее в Вилью, как будто это пустячное дело – прокатиться на такси до городской тюрьмы и обратно, при том что бедная старуха была уверена, что ей хватит сил дойти до машины, хотя она уже два года не вставала с кровати, чему доказательство – появившиеся на спине и ягодицах пролежни. Нет, бабка ни в коем случае не должна была знать, что сучонок совершил убийство, и уж подавно – что это Есения, как услышала болтовню хозяйки галантерейной лавки и, ошарашенная, простояла несколько минут в растерянности и оцепенении, думая, что же будет, если она сообщит властям все, что видела в пятницу утром и в полдень, все же самолично донесла на него в полицию: в понедельник первого мая отправилась туда и сообщила полное его имя и адрес, чтобы задержали без промедления, а еще думала о том, как сильна ее ненависть к сучонку, как велико желание засадить его в каталажку, а Ванесса смотрела на тетку в испуге, видя, что она сама не своя. В дом ступай, наконец велела ей Есения. Марш домой сию же минуту и скажи матери и теткам, чтоб заперлись и никого не впускали – никого, поняла? И особенно – Гверасов, черт знает как эти сволочные бабы проведывают обо всем, можно подумать, у них антенны какие-то или водятся, твари, с нечистой силой, ведь они же рассказали все бабке, хоть и знали, что ей становится хуже от каждого известия о мальчишке, как им сердце-то не подсказало, когда явились и доложили, так и так, он в тюряге и обвиняется в убийстве Ведьмы. Им и в голову не могло прийти, что донесла на него Есения, так ведь? Так каким манером бабка догадалась, что она, Ящерка, приложила к этому руку? Всего-то и поглядела ей в глаза, когда Есения в слезах склонилась над ней узнать, как она себя чувствует, а было уже довольно поздно, потому что полицейские хмыри повезли ее в прокуратуру, а там долбаная секретарша целый год, кажется, выстукивала на компьютере ее заявление и давала ей подписать его, так что лишь к ночи смогла она вернуться в Ла-Матосу, и еще на подходе, увидев свет в окнах, поняла – стряслось что-то ужасное, и, вбежав в бабкину спальню, увидела, что та скорчилась на кровати, рот открыт, будто в замерзшем крике, а глаза неподвижно уставлены в потолок, и тут Пышка с перевернутым лицом рассказала, как было дело: несколько часов назад у бабки случился еще один удар, а случился он после того, как соседки, навещая ее днем, рассказали, мерзавки, что якобы полиция арестовала ее внучка́ по обвинению в том, что он убил Ведьму, а тело сбросил в канал, и Есению так и подмывало со всей силы треснуть Пышку за беспечность. Какого же хрена она впустила старых паскуд в дом, если Ванессе ясно было сказано – запереться и сидеть тихо, никого не впускать, а особенно – Гверасов? И только тогда, обведя взглядом смущенные лица стоявших у бабкиной кровати, поняла Есения, что здесь нет Ванессы, а потому нет, что эта распутная сучка воспользовалась случаем и побежала на свидание со своим патлатым обкуренным парнем, который вечно крутился у школы, и ничего другого не оставалось Есении, как выйти из бабкиной комнаты, переступить порог дома, дойти до Гверасов и забарабанить в дверь кулаками и ногами, крича – зачем же вы, твари гнусные, явились к бабке со своими мерзкими россказнями, кто вас за язык ваш поганый тянул, сучье племя, раз уж нельзя было излупить Пышку за то, что родила эту безмозглую мокрощелку, неспособную выполнить простейший приказ. Гверасы, само собой, с ума не сошли еще, не осмелились не то что дверь открыть, а и в окно выглянуть, ибо знали, что если поведут себя дерзко, гостья способна и стены разнести, так что даже не решались зажечь свечи у образа Пречистой, пока, устав орать, Есения не вернулась домой, где в окружении кузин и племянников стала ждать возвращения Крошки, поехавшей в Вилью за доктором, и соплячки Ванессы, которую Есения уже поклялась отстегать мокрой веревкой, вот пусть только ступит, мерзавка, на порог, бабка же тяжело дышала, цепляясь за жизнь, а говорить уже не могла и по-прежнему неотрывно смотрела в потолок и отвела глаза лишь на тот жуткий миг, когда Есения прижала ее голову к груди, стала гладить ее жесткие седые волосы и повторять – все хорошо, все хорошо и будет хорошо, вот скоро доктор придет и поможет, надо еще чуточку потерпеть, подождать, держаться ради нее, Ящерки, ради внучек своих, и тут язык у нее присох к небу, потому что бабка вдруг отвела взгляд с потолка и вонзила затуманенные зрачки в глаза Есении, и та поняла – одному богу известно, как, – что бабка смотрит на нее, словно читает ее мысли, а потому знает, что́ она натворила, знает, что это она заложила ее внучка́, донесла на него в полицию Вильи, указала даже, где он живет, чтоб искать не надо было, а просто бы пришли и забрали его. И, все глубже погружаясь в разгоравшиеся гневом глаза, понимала Есения, что бабка ненавидит ее всей душой, и в этот самый миг проклинает ее, и тоненьким голоском хотела попросить прощенья, объяснить, что все это – ради ее же блага, однако было уже слишком поздно: бабка в очередной раз сумела попасть ей в самое больное место, потому что в этот самый миг, дрожа от ненависти в объятиях старшей своей внучки, – умерла.

вернуться

9

Корридо – романс повествовательного характера; баллада.

вернуться

10

«Рейли» – марка дорогих сигарет, названная в честь Уолтера Рейли (1554–1618) – приближенного английской королевы Елизаветы I, авантюриста, корсара и поэта.

вернуться

11

Имеется в виду «Крошка» Пебблс Флинтстоун из американского мультипликационного сериала «Флинтстоуны».

2
{"b":"727499","o":1}