- Она довезет и гиацинт, и вещи, - говорит папа, положив руку на Юлькино плечо, глядя на меня сквозь слезы.
Я вспоминаю, что "Алоа", это из Джека Лондона, - это действительно гавайское слово, но у него там не просто "Алоа", а "Алоа-оэ". Так назывался гавайский гимн, и так назывался один из его рассказов этого цикла.
Гимн этот, это "Алоа-оэ", всегда исполнялся на берегу оркестром при встрече и уплывании кораблей.
В самолете, закрыв глаза, вижу узенький балкончик, где еле умещается табуреточка, на которой я сижу, оставив ноги в комнате, подтащив к открытой двери телефон и, запрокинув голову, гляжу в кусочки невинного молочно-голубого неба, которые просвечивают сквозь густые сплетения ветвей.
Над моей головой и у самого плеча - толстые черно-розовые почки, уже треснувшие... Я хорошо вижу через эти трещинки свернутые зеленые листочки и красные червячки, которыми почки набиты. Вот-вот пробрызнут листвой (..."Набухшие почки готовы пробрызнуть листвой. Идет батальон...", - была у нас в батальоне, в армии, любимая песня... Тогда меня прямо потрясли эти слова:
"пробрызнуть листвой", а сейчас я это так увидела!..)
Гиацинт я держу то в руке в маленькой бутылочке с водой, которую Юлька дала мне в дорогу, то ставлю на откидной столик (он у меня все время, весь полет, "откидной"). И нюхаю, нюхаю...
Папа. Я чувствую его близость. Вижу его протянутую ко мне дрожащую руку. Я хочу назад, в Москву! (Алоа-оэ! Самолет! Поворачивай назад!)
Там, возле папиного столика с желто-коричневой керамической пепельницей и лежащей в ее желобке сигаретой, с летящим над ней голубым дымком, мы говорим, говорим, говорим... Когда я теперь увижу папу?
Прямо перед ним в большом кресле сидит огромный плюшевый мишка с короткими лапами, очень славный, которого все обожают. Он занимает это кресло целиком.
Мишку я подарила папе в день рождения лет 5 назад. Это был подарок из подарков!
Юлька, собираясь на работу, утрами тихонько разговаривала с ним... Он до сих пор сидит в своем кресле...
Один раз, придя от Фриды Исааковны, я передала папе ее монолог о старости.
Папа ценил Фриду за ум. Они с Юлькой давно знали ее, и именно они в свое время познакомили меня с ней.
Договариваться тогда взялся папа.
- Дорогая моя Фрида Исааковна, - говорил он по телефону торжественно, с ноткой демонстративного просительства. - Не могли бы вы выручить меня лично своим мастерством?
- Ва-ас?
- Да, именно. Точнее, в моем лице - дочь! Нет, простите, в ее лице меня!
Фрида Исааковна смеялась так, что мы, в комнате, слышали ее смех.
Но папа вдруг сделался серьезным, поднял и опустил широченные свои брови и кивнул. Положив трубку, сказал мне:
- Вот что, родненькая. Так-то она старуха что надо и согласилась, но она еще и чертова старуха, понимаешь? И если ты ей не понравишься - шить не будет даже в моем лице! Но ты ей в своем понравишься, я уверен!
И тут уже мы с папой стали хохотать до чертиков, хотя особых причин для такого смеха не было - ну, серьезно папа вел разговор с Фридой, очень серьезно, и забавный был разговор, но не настолько, чтобы из-за этого мне упасть в кресло на мишку (папа закричал: "Сейчас же оставь его в покое!", - отчего мы стали хохотать еще сильней, и я никак не могла встать с кресла)...
Да, так вот о старости.
Когда я рассказала папе о монологе Фриды, он стал ходить по комнате и напевно, красиво и горько читать наизусть Слуцкого:
Умирают мои старики,
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги...
Видя, что папа не очень весел, я быстро перебиваю его:
- Умирают-то умирают, - но!
Завещают мне жить ОЧЕНЬ ДОЛГО! (Эту строчку я произношу громко и выразительно, с акцентом на "очень долго", с восклицанием).
Папа:
- Но не дольше, чем нужно по долгу. ПО ЗАКОНУ СТРОФЫ И СТРОКИ"
Он все шагал по комнате. Подошел ко мне и серьезно сказал, подняв к брови полусогнутый палец правой руки :
- Поняла? - "не дольше, чем нужно ПО-ДОЛ-ГУ", понимаешь?
Я сказала: - А! Это у них профессиональное - для поэтов! СВОИ законы, эти вот - "строфы и строки"! Папа нервно хохотнул, сел в кресло, закурил.
Я, чтобы чего-нибудь не случилось и вышло совсем не печально, а, может, даже и весело, стала читать того же Слуцкого, про тех же стариков, но все же - про других: нарушающих слово, начинающих снова... "В шестьдесят или семьдесят-семьдесят пять... Позабывших зарок, нарушающих слово, Начинающих снова опять и опять!"
Я читала быстро, задорно, страстно, крещендо, с ударением почти на каждом слове, размахивая рукой:
- "Не зеленым, а серо-седым, посрамленным,
На колени поставленным,
та-та-та-та!"
Еще вдохновенней: "Закаленным тоской и бедой укрепленным Я б охотней всего подсобил и помог".
Папа: - Вот-вот: "ПОМОГ"... ПОМОГЛИ БЫ ДА ПОДСОБИЛИ!..
Ужасно.
Я (громко, Леонида Мартынова): "Бессилие бессильным оказаться - Вот мощное бессилье стариков!
(Ударение я делаю на "вот".)
Папа озадачен: что за слова, и такие?.. Чьи они?..
Ага! Не знает! Надо искать что-то такое, еще что-то такое!
И я добавляю алфавитного Слуцкого:
- "Угроза, в ходе слышная часов,
Пружин их ржавых Хриплое скрипенье
Не распугает птиц моих лесов.
И не прервет их радостного пенья".
Папа и вовсе озадачен, но он рад, что у нас все же так ловко получается и на этот раз - у нас часто так бывало - в стихах. Но я вижу, что вместе с радостью он не сбился со своего тона, не ушел от волнения, которое его охватило. Я же, говоря о Фриде, совсем его не ожидала, тем более, что папа моложе ее на целых 20 лет и вообще -КАКОЙ ОН СТАРИК?! А вот - волнение... И чем еще все это кончится?
Но папа - такой сильный, так владеющий собой, и все же - все же надо поскорей это закончить, перевести в шутку, и я говорю:
- Во-первых, 1:0 в мою пользу! Во-вторых, клянусь! - я буду таким стариком...
ну, этим... сшибленным с ног, но всегда начинающим сначала, снова! Понимаешь, да? Веришь? И МОЩНОЕ БЕССИЛЬЕ СТАРИКОВ всегда будет при мне!!
Папа улыбнулся, тихонько щелкнул меня по носу, и вдруг, - как бы на зло себе, на такое зло, такую боль стал читать Эренбурга: "Теперь не годы, только дни"..
Мм... "Перелети, перешагни, перегони..." Нет! Только "перелети" одно. Так:
"Перелети, хоть ты ОБЪЕДОК, ЛОСКУТ, КОТОРЫЙ СЪЕЛА МОЛЬ..."
А! Так? Вот что?! Вот? Ах, какое же иезуитство! И я вступаю, не дав ему опомниться, договорить - из его же Эренбурга, из того же цикла "Старость", быстро отбирая в уме хоть что-нибудь ПОЛУЧШЕ: "Я с теми, кто та-та-та борется,
Прет на рожон, да впереди, та-та-та-та
как свищет молодость, та...
Кто не вышел из игры!"
Папа, как бы не слыша меня: "Мое уходит поколение, А те, кто выжил,что тут ныть,- Уж не людьми, а просто временем, лежалые, у-це-не-ны".
- КТО это "уценен", КТО? Кто ЛЕЖАЛЫЙ?? - кричу я и тоже читаю Эренбурга, но теперь не из "Старости" - из АЛФАВИТА: "Я знаю все - годов проломы, бреши..." Но - "ВСЕ ЖЕ Я СКАЖУ ПРО ДОЖДЬ, ПРО ВЕТВИ"!
Папа снова удивлен, на мгновенье заслушивается, но, опомнившись, продолжает свое, выбирая по-прежнему самое больное, и все это - на зло себе, да-да, только на зло, только: "Молодому кажется, что к старости Расступаются густые заросли, Все измерено, давно погашено..." ..."Погашено"...
"ВСЕ-НЕ-ТАК!"
Но на зло ли? Ведь это был какой-то упорный прорыв открытости, "бессердечная искренность" (слова Слуцкого): взять и не тая больше ничего, выложить все, что на душе! Исповедаться стихами, как бы больно ни было!..
- "Все измерено, давно погашено... м... давно погашено..." другие, не такие громоздкие, занимающие полкомнаты... Купила как их? Ну... напольные, напольные; они маленькие, их легко сунуть под шкаф, но, между прочим, они не такие точные... Ах, да Господи, да какое мне дело, в конце концов!