========== Часть 1 ==========
Четвертак врезается плоскими гранями в ладонь.
Алина, не думая, сжимает кулак крепче, ощущая, как монета нагревается, становится противно-тёплой, когда хочется поскорее избавиться от неё и помыть руки. Будто грязь с денег въедается в кожу.
Она не выпускает монету, как приговорённый к смерти — петлю на шее, вцепившись намертво, прежде чем опора исчезнет из-под ног.
От обшарпанных временем стен приюта веет чем-то забытым и вместе с тем — чем-то чужим. На облезлых ступенях крыльца то взмывают, то опадают брошенные листовки. Стоит чуть пристальнее вглядеться в черноту оконных провалов, как можно вообразить стук приборов, шкрябанье подгорелой каши с исцарапанного дна кастрюли, громкие голоса детей и грохот от их перебежек по всем этажам — шумных, галдящих, агрессивных и скромных, улыбающихся днём и плачущих по ночам. Разных, но неизменно составляющих их маленький мир.
Приют вмещал их всех, растил, чтобы затем выплюнуть во взрослую жизнь.
Теперь он жмёт Алине в плечах, как заношенное пальто, из которого она когда-то тоже выросла.
Ей надо возвращаться, а не торчать посреди пустой улицы рядом с домом-призраком, ни дать ни взять — под зорким оком камер.
Алине должно, необходимо ощутить лёгкую ностальгию, тоску или застарелый страх, или обиду, или злость. Что угодно вместо той зияющей пустоты — вакуума от гортани до клетки рёбер.
Алине должно чувствовать себя дома, но только нет этого чувства — одни ошмётки воспоминаний о собственной же потерянности, заполненной чужим присутствием. Смех Мала звучит отдалённым эхом в ушах, и она понимает, что не слышала его очень давно. С тех самых пор, как сбежала из золотой клетки, потянув его за собой на то дно, на котором они оказались, барахтаясь из последних сил.
Пора уходить. Вернуться на чердак, что служит им квартирой, где Давид неустанно изучает чертежи, древние манускрипты — всё, что может предложить застарелая библиотека под ними; где Женя сидит рядом с ним и едва уловимо поглаживает по плечу шрамированными, словно покрытыми чернильным узором, пальцами; где Зоя морщит свой идеальный нос, соскребая овощное рагу со сковородки — не для того были её холёные руки, конечно же. Для призыва штормов имени её и того, чтобы к этим запястьям припадали губами в благоговении.
Там Мал, который ждёт её. Конечно, ждёт. И Алине бы найти в них то самое щемящее чувство нужности, обрести семью, и у неё взаправду сжимается сердце при взгляде на тех, кто борется за неё больше, чем она сама.
Только одиночество давно накрыло её плечи плотным плащом. Сирота из сирот, осколок мира, несущий свет.
«Таких, как мы, больше нет и не будет»
Ей бы эти слова иссечь из себя, да только они всё пуще вгрызаются и глубже вонзают зубы, рвут сухожилия, что срастутся, но не восстановятся.
У Алины за душой — годы приюта, въедшееся в кожу и волосы одиночество, мириады стеклянной пыли от разбитого сердца из-за своей же потерянности. И нагревшийся четвертак в ладони.
Ей надо возвращаться, а не брести по мостовой так, будто не за ней охотится вся королевская конница и вся королевская рать. Воображение рисует чёрные джипы и ползущие по кирпичным стенам вековых зданий тени. Антрацитовая мгла чеканит с ней каждый шаг, каждую вспыхивающую искру в пальцах.
Ветер путает не укрытые шапкой пряди, выцветшие, выбеленные — её поражение, её мнимая святость. Алина не уверена, что её вот-вот не узнают и не начнут скандировать в благоговении.
«Санкта-Алина!»
Плечи передёргивает отнюдь не от холода.
Прогуливающиеся парочки, шумные, цветастые в своей яркости подростки и одиночки, выгуливающие забавных, коротконогих собак, — все они кажутся найденными, в то время как Алина теряется всё больше, ощущая себя тем самым младенцем, оставленным на ступенях приюта.
Проклятье зияет рваными полосами шрамов на плече, скрытое слоями одежды. Алина старается лишний раз не смотреть, не прикасаться, прячет как метку. Не от отвращения — от воспоминания о призраке надёжности и собственной значимости в чужих руках.
Будто бы осколок мира, сирота из сирот, наконец, нашла свой дом. Только дивная сказка обернулась кошмаром реальности, а золотая клетка всё же оставалась клеткой.
Только вот то или прогрессирующий стокгольмский синдром, или натянутые внутри нити тащат обратно, пока Алина (больше не) пытается выбраться из вязкости зыбучих песков.
Она сама не замечает, как заходит в телефонную будку — рудимент чего-то старого, отброшенного за ненадобностью, но стоящего памятником былым временам. Совсем, как она, рождённая не в том веке, на рубеже технологического величия, когда собственный дар кажется чем-то нелепым и восхитительным одновременно.
Совсем, как он.
«Мы можем изменить мир»
Алина кусает губу, раздирая поджившие трещинки; берётся за тяжёлую трубку заледенелыми пальцами.
Четвертак в противоположность обжигает ладонь, словно стремясь поскорее из неё выбраться. Алина знает, что правильнее для мира было бы положить трубку и скрыться с улиц, вернуться в шаткое здание старой библиотеки и думать над следующим шагом, разрабатывать план, искать усилитель. Искать выход.
Для мира это было бы правильно.
Алина слишком устаёт под него подстраиваться, быть удобным винтиком в системе.
Выхода нет.
Монета падает в свою бездну, звякает глухо, ударяясь о дно. Алина не дышит, набирая номер, который знает наизусть.
Гудки длинные, монотонные. Ей кажется, что они издеваются, шепчут ей в ухо проклятья. У гудков голос Мала, голос Зои, голос Аны Куи. Голос обветшалого здания приюта. Голоса всей живших там детей.
Алина прикрывает глаза, когда эта дробящая пястные кости песня обрывается. Молчаливой тишиной. Ожидающей.
Ей хочется сказать что-то гадкое и злое. Ей хочется, чтобы он на себе прочувствовал всю эту брошенность, да только кому, как не ему, она известна.
У Алины с губ рвётся тысяча проклятий.
Алина говорит:
— Приезжай.
И вешает трубку.
***
В кафе белые стены в оранжевых векторах, цветастые плакаты и чрезмерно маленькие столики, на которые с трудом влезают нагруженные подносы.
Алина сидит за стойкой у витражных окон, бездумно глядя на панораму города — вечно дышащего мегаполиса. Где-то там, за этими высотками, расчерченными трассами и тщательно выстриженными деревьями кроется тьма. Разлом мироздания, поглощающий весь свет. Кроме того, что зиждется в ней.
Стакан с кофе жжёт пальцы, и Алина натягивает рукава по самые кончики, чтобы обхватить его, ощущая, как смягчается тепло, отогревает, пока от груди и выше ей невыносимо жарко. До желания содрать с себя шапку, кожу до самых костей, потому что за рёбрами шевелится, клубится змеиными кольцами страх.
И набирает силу предвкушение.
Жизнь вокруг кипит чужим смехом, окриками о готовом заказе и зачитываемых акциях. В кармане, на самом дне лежат свёрнутые купюры — то немногое, что осталось. То, чего не хватит на побег ото всех.
От Дарклинга ей не убежать даже при всех богатствах мира.
Имя — выдуманное, сросшееся с его лицом, с его глазами и голосом — подставляет подножку её сердцу, как и всякий раз до того.
Люди для неё сливаются в одно большое пятно чего-то сумбурно-раздражающего, а затем — в одну секунду — всё стихает. Алине чудится, что становится темнее: выбеленные стены сереют, а оранжевые вектора теряют свою насыщенность. Голоса стихают с приходом тьмы, или то вакуум в её ушах?
Дарклинг находит её за какой-то жалкий час и приходит один. Осколок черноты, такой же одинокий и налепленный на картинку мира. Ей хочется так думать, без осознания того, что это мир подстраивается под Дарклинга.
Он садится напротив. Нелепо идеальный в своём чёрном пальто, без единой налипшей ворсинки, с острыми углами воротника. Человека в нём выдаёт только едва тронувший скулы румянец — от холода.
Неужели стоял перед входом, гадая, не в ловушку ли она его затаскивает своим отчаянием в голосе, замаскированным под усталость?