Александр не поворачивает к ней головы, сидя за широким столом. Алина оглядывает многочисленные стопки бумаг, нетронутый ужин на подносе. Содержимое тарелок заветрилось, а остывший чай покрылся противной плёнкой.
Она прикрывает за собой дверь и безмолвной тенью подходит ближе, вслушиваясь в шорох царапающего бумагу пера и пытаясь уловить звук чужого дыхания. Как когда-то, просыпаясь глубокой ночью, накрывала рукой чужую грудь, чтобы почувствовать биение сердца.
Бьётся. Всё ещё бьётся. Не остановилось, как в очередном кошмаре.
Александр перекладывает бумаги, едва поведя затёкшими плечами. В иной раз он бы уже подал голос, спросил, почему Алине не спится. Без толики заботы, без какого-либо участия, но она знает, что каждое её слово наматывается на палец.
Но сейчас он молчит.
Они никогда не просят друг у друга прощения: его запасы вычерпаны десятилетия назад, а каждое слово слишком тяжело, чтобы бросаться ими зазря на ветер.
Алина всякий острый угол своего характера чувствует и знает, что годом ранее оставила им царапину. Глубокую, не заживающую, как Каньон на теле Равки.
И Александр всё ещё злится. Глухо, затаенно.
Злится, потому что не отправился следом, не разыскал, не устроил бойню.
Такая злость её пугает куда сильнее, чем потеря Александром контроля; чем полчища созидаемых им монстров. Но вины, глубокой вины, которая заставила бы раскаяться — Алина её не чувствует.
Только усталость от их постоянного, нескончаемого, бесконечно-выматывающего противостояния вдруг давит на плечи — надгробными плитами тех, кто погиб во время всех их игр, где ареной служат государства, а пешками — простые люди.
Их история вовсе не о достойных правителях. Она о чудовищах.
Алина обходит его со спины, останавливается позади кресла и не сразу, отмеряя секунду за секундой, накрывает чужие плечи.
Ткань рубашки под пальцами гладкая, легко сминающаяся. Тонкая, от чего Алина легко собирает жар кожи Александра кончиками. Замёрзшая под теплейшими из одеял, она согревается сейчас.
Под ладонями — кремень, сталь и сгустки напряжения. Она ждёт, что Александр вот-вот дёрнется, сбрасывая её руки, как необузданный жеребец, но он по-прежнему безмолвствует, окуная перо в чернильницу.
Это хороший знак.
Ткань и вправду сминается, когда Алина начинает растирать его плечи, раскатывать мягко задеревеневшие от усталости мышцы. Ладони печёт жаром, ползущим по рукам и выше.
Он — всё ещё её усилитель, от чего всякое прикосновение из раза в раз пробивает каждый нерв молнией, открывает второе дыхание.
Перо по-прежнему царапает бумагу, но куда медленнее, будто промахиваясь. Алина кусает изнутри щёку, чтобы не улыбнуться, когда Александр замирает — её пальцы обхватывают его шею, массируют точки за ушами.
Он шумно выдыхает.
— Чего это ты вдруг?
Голос хриплый, просевший. Вымотанный.
— Я не могу уснуть, — Алина скользит пальцами выше, сквозь волосы, чтобы помассировать виски.
— Какая жалость, — он фыркает и, точно, закрывает глаза. Едва откидывает голову, не позволяя себе расслабиться слишком быстро. Не разрешая сдаться, млея почти прирученно.
— Разве так встречают свою королеву?
— У меня много работы.
Алина шипит и едва не царапает ему глаз.
— Меня не было год!
Александр поворачивается, всё ещё в кольце её рук. Не вырываясь. От его прямого взгляда прошибает не дрожью, не мурашками — Алина никогда не сможет привыкнуть к тому, как внутри неё всё трепыхается.
— Мою маленькую солнечную королеву задевает моё равнодушие? — слова чеканит, по-звериному скаля зубы. — Может, не следовало сбегать в очередной раз, оставляя меня одного?
Он учит её. Приручает.
Будь проклят, умри, умри, иди ко мне.
— Всего год. В прошлый раз было тридцать шесть лет.
— Тридцать семь, — поправляет Александр, хмыкая. — Предпочёл, чтобы этого не было вовсе.
Алина не отдаёт себе отчёта, как вплетает пальцы в его волосы, сжимает и тянет.
— Может, так и будет, когда ты перестанешь быть такой сволочью.
Александр смеётся, послушно откидывая голову и глядя на неё снизу вверх. Веки опускает, прекрасно зная, как действуют эти чёрные ресницы, эти проклятые тени на его скулах, эти блеклые шрамы. Как он весь на неё действует — сын ведьмы, привороживший, проклявший на всю вечность.
— Чего ты хочешь от меня, моя сол царица?
Алина бы с ним сыграла и сыграет непременно, но не в эту секунду и не в эту ночь, когда непривычно жаждет перемирия и передышки.
Ей хочется ударить его, сбить эту спесь горделивого мальчишки, который разменял вечность.
Ей хочется прижаться губами к его щекам, лбу, носу и глазам, запечатать его губы, словить каждую тень.
Ей его хочется. Не в низменном из смыслов, не в горячке похоти.
— Побудь со мной этой ночью.
Четыре слова, уместившие слишком много.
Прости меня.
Я ненавижу тебя.
Прижмись же ко мне.
Проснись со мной утром.
Александр шумно вздыхает, открывая глаза.
— И завтра ты снова будешь искать повод, чтобы сбежать.
Алина склоняется, соприкасаясь с ним лбами. Стекает руками обратно к плечам, чтобы обнять.
(распять)
— Буду. Если бросишь меня одну.
Он точно возводит горе-очи. Вся вселенная в теле мальчишки, (не) покорённая ею.
Холод отступает, растворяется, когда Александр накрывает рукой её лопатки, будто ловит призрачные крылья. Тепло расползается не искрой — пожарищем.
Алина выдыхает ему в губы. Ловит вдохом ответ и умирает, возрождается из раза в раз, когда слышит:
— Моя жизнь принадлежит тебе.
========== v. хищник ==========
Иногда он бывает почти расслабленным, что принять бы и за игривость. Только не ту, что была бы свойственна деревенским мальчишкам с бронзовой от солнца кожей и озорными улыбками. У таких жадные, огрубевшие руки и слишком выразительные взгляды.
Нет.
Это что-то звериное. Свойственное острозубым хищникам.
У Алины всё время мира, чтобы изучать его наяву и в написанных строках, и она когда-то читала о животных, похожих на больших котов, чья шерсть лоснится, словно мрак, а глаза мерцают в темноте. Янтарным, изрудным, сапфировым. Наверняка, там где-то есть и кварц.
Расслабленность Дарклинга в её восприятии — этот зверь, лежащий в тени, подальше от разморяющего солнца, дабы не терять бдительности и оттяпать потянувшуюся руку. Но так и тянет провести пальцами против шерсти.
Он становится немногим мягче, и иной бы подумал, что причина в привезённых ко двору винах. Но Алина знает, что пьянеет равнодушный ко всякого рода увеселениям Дарклинг от иного.
Иногда (очень часто) от неё. И его одержимость становится только острее и терпче.
Алине нравится в такие моменты ловить его за руку, прикасаться, попадая под прицел серых, почти антрацитовых глаз.
— Чего ты улыбаешься?
В голосе сквозит глубокая усталость с ленным любопытством. Под этой изнанкой он почти доволен, но Алина знает, что этой ночью Дарклинг заснёт и проспит до утра, не шевелясь. Возможно, до полудня, и она не позволит его разбудить.
Сама разбудит.
— Твоё самодовольство слишком заметно.
— Да неужели?
Алина бы десятками лет ранее самой себе оплеух надавала за подобную смелость? дерзость? Этого ей всегда было не занимать, да только чтобы в пустых проходах Большого Дворца прижимать короля к стене — тут нужен особый сорт нахальства.
Позволительного только ей.
И ему самому, дабы в тенях пить её громкие, судорожные, полные желания выдохи. От необходимости разгрызть ему артерии до ломки прижаться кожей к коже.
Дарклинг любит её провоцировать.
Алина всегда возвращает долг.
Он прижимается лопатками к стене — чёрным пятном на пастельных тонах расписанных картин, и чуть шире расставляет ноги, позволяя Алине подойти (впаяться) ближе.
Есть нечто правильное в том, как руки Дарклинга устраиваются на её талии и соскальзывают ниже, поглаживают большими пальцами ощутимые даже под тканью платья тазовые косточки. Алина всё ещё хрупкая, пусть и кости у неё — крепче и острее всякой стали. О них немало желающих королеву умертвить зубы обломало.