Был еще случай, когда в триумфаторах оказался я. Хотя мое коварство явно напрашивалось и уступало его изощрениям, зато была в нем почитаемая Кастрюльцем основательность, и он, помня слободскую свою породу, злодеяние мое оценил высоко, то есть, хотя здорово купился, ему - пакостнику из пакостников - сделалось хорошо и весело. Но об этом после.
А вообще-то куда мне было до него!
В разгульные деньки первой молодости, когда Кастрюльцу с его беспутными дружками, среди которых отметим печальнейшую личность, невероятным равнодушием неукоснительно добивавшуюся от женского пола чего хочешь, а именно скользкого человека Леню Похоронского (тоже именованьице, каких не бывает!), так вот, когда им попадалась непритязательная особь сельского происхождения, они применяли невесть как попавший к ним старинный волосяной парик, завалявшийся на чьем-то чердаке со времен графа Шереметева. Утомленный объятиями обладатель покладистой простушки уходил из ночного сарая якобы по нужде в темноту двора, сдергивал парик и передавал его товарищу. Тот, обдирая впопыхах уши, напяливал пыльный тупей и вступал в блудоприютные сарайные чертоги, дабы возлечь с дурочкой тоже. А та, дождавшись, когда пацан снова примется делать чего хочет, ерошила непокорные его вихры, ибо для большего правдоподобия парик все-таки был перестрижен материными ножницами под полубокс.
Между тем детство детством, каверзы каверзами, военкомат военкоматом, а Кастрюлец из подростка хулиганского возраста превращался в лоботряса-юнца, работая при этом у часового мастера Шпандлера, будка которого находилась возле Грохольского переулка.
Шпандлер, Шпандлер! Ну ничего, просто ничего от тебя в памяти не осталось! Облик твой если не позабыт, то размыт, и даже при отчаянном воспоминательном усилии, когда нечто подобное тебе, выплывши из ниоткуда, повиснет у бессонного моего изголовья, это бывает всего-навсего какое-то промасленное пятно, какая-то недоудаленная химчисткой времени захватанность подсознания. И тут - по-ночному безысходно - начинаешь понимать, насколько, Шпандлер, тебя больше нет. И уж самое хуже всего, что, когда от меня тоже останется такое же пятно, вместе со мной пропадет распоследний обмылок твоего лица тоже. Зато сейчас я совершу некое воскрешение - возглашу и оставлю жить на века гордую фразу, которую ты, мастер, бывало с достоинством произносил: "Я, когда в пинцет волос попадает, чувствую..." И это была чистая правда. И становилось ясно, что больше никто волоса в пинцете не чувствует, а теперь и подавно никому не почувствовать. И ты себе представить не можешь, как я рад, таково додумавшись упасти твою все еще тикающую для меня суть!
Работа у Шпандлера, а Кастрюлец работал у него, поскольку заканчивал десятилетку в школе рабочей молодежи и полагалось где-то работать (это в те годы был правильный житейский ход, а почему - я, так же как двуухое и одноносое лицо Шпандлера, позабыл), так вот, работа у Шпандлера предоставила ему исключительные возможности триумфально вступить в умопомрачительный мир хотений, наседаний и овладеваний, которому он был предназначен.
Первая же клиентка со спешащими часиками, от которой он, недолго и жадно поухаживав неумелыми по молодости руками, в кустах села Богородского (было такое в Москве, и она там жила) добился взаимности, потемнела глазами и, обалдевшая от испытанного, расписала подругам невероятное событие, а подруги, ясное дело, пересообщили это, но уже как молву, еще подругам, и под разными предлогами, потому что чинить одни и те же часики было неловко (у всех подруг и у подруг подруг имелись на всех одни часы ЗИФ), все заприходили в Грохольский, говоря, допустим, следующее: "Туся уехала на картошку и просила передать, что, как вернется, сразу принесет "Девятнадцать девять". Это, если не знаете, про то, как московское "Динамо", за которое вы болеете, победило в Англии четыре ихних команды. - "Челси", - глядели они в бумажку, - "Глазго рейнджерс", "Кардифф-сити" и "Арсенал"". И трудновато для тогдашних бесхитростных юниц выговариваемые англицизмы бывали шептаемы как самые интимные слова, притом что оробевшие девушки глядели по-собачьи. И, незамедлительно закрывшись на учет, Шпандлерова будка, пока тот отлучался в Марьину рощу помолиться, служила неописуемым сиюминутным блудилищем, отчего на полочках перепутывались заказы, а разные колесики часов мужских карманных и часиков женских наручных оказывались непонятно как в одном коробке, и благостный отмолившийся Шпандлер, не понимая, с чего бы это, раскладывал их по отдельности чувствительнейшим из пинцетов.
Кстати, мимо то открытой, то закрытой будки хаживал тогда тамошний подросток, мой будущий товарищ и коллега Андрей Сергеев, производя для своего уникального реестра нашей прошедшей жизни разные редкостные наблюдения, но о феномене часовщикова притина так и не догадавшийся.
Изгрезившиеся молодые и бездельные девушки, равно как и заезженные керосинками, стиральными досками и плитными утюгами (плюс невнимательные мужья и поспешные любовники) замужние женщины, потянулись к Кастрюльцу, тяжелооснащенному часовых дел юноше, спросив за двадцать копеек в справочном киоске, какие тогда располагались повсюду, его адрес.
Так, живи они в деревне, сунув томиться на всю семью хлебово в печку, они бы - сами истомившись - пробирались к кузнецу, всегда селившемуся на отшибе подальше от соломенных крыш (чтобы, во-первых, не спалить село, а еще чтобы черти не бегали из кузни поедать по кринкам сметану); крались бы, терпеливицы, забыться вдали от соседкиного призора на гулкой, как наковальня, пропахшей железом груди коваля. И поплакать. И побыть счастливой...
"Куй давай, золотко!" - торопились бы робкие гостьи подушевнее высказаться, потому что им, просто не знаю как, были необходимы его заскорузлые с черными потрескавшимися ногтями, негнущиеся, но ласковые пальцы. "Куй давай, золотко, а то Ковалев, Кузнецов, Смит, Шмидт, Ковальский и Ковальчук фамилий не образуется!" И следует сказать, что ни один груборукий кузнец, пусть хоть какой закопченный, не располагал для алого и пышущего женского огня такими молотом и мехами, какие у моего опасного соседа всегда находились под рукой.
И вот уже в наши края бредет мечтательная женщина. Одета она - умрешь! У нас такое никто достать и не мечтает! На подступах к свайно-бревенчатому мосту через Копытовку ей встречается местный человек в галошах. Она собирается спросить, как найти такого-то и такого-то, а он ей даже рта не дает раскрыть: "Вам надо Веню?! Что, я не знаю Веню?! Он живет в течение десять минут идти!" - и показывает мечтательнице самую окольную дорогу наш человек в галошах, а сам поспешает по короткой, подходит к Кастрюльцеву окошку и не без ехидства сообщает:
- Веня, к тебе идет шикарная дама. На глаз не видно, но, по-моему, она беременная. И, по-моему, от тебя. Так что спрятайся.
- Мать твоя женщина! - пугается Кастрюлец, утирает нос рукавом и, прихватив взятые у меня почитать известные нам "Девятнадцать девять", с большими привирательствами сочиненные Львом Кассилем, скрывается в сарай, потому что неизвестно - не станет ли заблудившаяся в своей и нашей жизни гостья ждать его целый день, околачиваясь по окрестности и мимо забора.
Был он малость губастый, с несколько разинутым ртом простофили, хотя и с иронической пройдошливой рожей, каковым - пройдохой то есть - Кастрюлец на самом деле и был. Он франтовато по-тогдашнему одевался: трикотажная из крученого трикотажа бордовая рубашка в белую повторяемую нитку, широкие брюки, ничего себе однобортный пиджак, пыльник под названием макинтош, тенниски, носки на носочных резинках, перехваты на рубашечных рукавах (рукава рубашек полагались длинными еще с боярских времен). Волосы у него, сперва спиралевидно начинаясь у корней, потом выпрямлялись, и он их, если был бриолин, бриолинил, а если брильянтин - брильянтинил.
Кепки Кастрюлец носил из букле.
Кепки эти в московской социальной истории - позиция первостепенная и, кроме своей респектабельности, весьма ценимой даже народными артистами, могут свидетельствовать о некоей поголовной мании, состоявшей вот в чем.