Вас, кажется, Бердяев возлюбил, Валичка? Правда ли? А вы его, тоже? Или нет?
Простите… или нет, извините это сплетническое письмо. Что Бакст? Он все зовет Белу «на родину». Не стал ли кадетом? Ну, довольно, однако. Все-таки жду поощрения.
17
<Печатный адрес>
19 Июля <19>06.
«Дима совсем перестал писать. Напишите, пожалуйста».
Ах, Валичка! Вы знаете, как я уважаю ваш верный интерес к Диме, но все же я не могу согласиться не существовать, – даже и для вас. В данном случае вы погрешили против Канта: сделали меня средством, а я человек. Следовало бы наказать вас, написать вам длинное метафизическое письмо о собственных моих отвлеченностях… но я не зла и сострадательна. Да и письмо ваше такое забавное и остроумное, что я объективно прочла его с удовольствием. Дима не с меньшим, я думаю. Послезавтра мы едем в Бретань, в какую-то дыру352, откуда пришлю вам карточку с адресом, даже если бы Дима не прислал. Я уж верная, и вы это отлично знаете. За неимением непосредственных известий – все-таки и я могу служить.
Никого из вам известных людей не видим, да и вообще последнее время мало кого видим. Париж пустеет. Особенно русских мало. Но мы (главным образом, Дима) заняты анархистами-либертэрами353. Кроме Армана и его кружка (эти наши общие и бывают у нас) – Дима ходит во все отъявленные <так!> редакции и грызет Жанов Гравов и т.п.354 Д.С. пишет статью для сборника355, а мы с Димой ругаемся и спорим о синдикализме, причем он мне доказывает, что я ничего не знаю, а я ему – что он ничего не понимает. Часто после столь плодотворно проведенного дня мы вместе отправляемся – кто в Marigny, кто в иного сорта «притон», кто просто на бульвары. Меня один раз Д.С. поймал на бульваре в непоказанный час и долго бранил, что я попаду в участок и «опозорю его имя». Но я твердо верю, что мой дух парализует мою юбку – раз, и что даже если бы и не для всех, то и с «женщиной» беды не случится, если она к ней не стремится.
Ах! Видели Сержа Волконского356, Дима встретил его на бульваре, а потом он у нас был (М<ожет> б<ыть>, Дима вам писал уже?). Ходячий ужас. Заживо разлагается, равно плотью и духом. Этот не из «ничтожных», как вы (помните мою терминологию «научную»?), а из «несчастных». Не первый он разлагается на моих глазах. Но – извините, Валичка, – по науке выходит, что и «ничтожные» недалеко уехали. Страшно много любопытного я тут узнала через Мечникова357 и моего доктора, который лечит мою съехавшую с места почку.
Чулкова не читала, но буду читать и даже ругать в «Весах»358.
Раньше времени не злорадствуйте, Валичка, читая описание нашей парижской жизни. Сначала подумайте, может быть, что это я все просто для вашего утешения написала, из жалости. Я ведь добренькая!
18
<Печатный адрес>
4.9.<19>06.
Милый мой Валичка, я вам не отвечала долго, потому что не хотелось. А не хотелось, потому что как-то очень мне не нравится тон ваших писем. Может быть, больше – может быть, весь тон нашей переписки не нравится. Видите, я беспристрастна. И менее всего хочу обвинять вас.
Но виноваты ли мы оба или никто не виноват, – факт налицо, и я думаю о том, что бы тут сделать. Есть, конечно, лишь два средства: или изменить тон, или прекратить переписку. Которое вам больше по душе? Я, с своей стороны, готова попытаться сделать первое, и в случае неудачи перейти ко второму. Я не предполагаю непременной неудачи. Ведь все-таки мы с вами люди неглупые, да и простоты в нас, ей-Богу, больше, чем это иногда кажется. А в тоне нашей переписки есть какая-то дурного тона непростота, которая, может быть, какими-нибудь отношениями, или положениями, или временами, или возрастами и бывает оправдана, но только не нашими. Никаких у нас таких оправданий нет, а потому мы и могли бы, уж если переписываться, то с бόльшим умом, грацией и пользой, нежели делаем это.
По-моему, вы согласитесь со мной. Сами, я думаю, видите, что «не того».
А что вам революция сделала, что вы пишете о ней с таким старательным презрением? Ведь нельзя же презирать безумие за то, что оно цельное и круглое, а не «благоразумное полубезумие»359? Я знаю, хорошо знаю, помню, что вы не «презираете» ни безумия, ни смерти. Так зачем вам понадобились эти лишние слова, – которые, впрочем, меня не огорчили. Просто лишние, в самом совершенном смысле.
Напишите, Валичка, (если напишется) обо всех людях, которых видите (ну, конечно, не обо всех – это преувеличение). Но о некоторых. И неужели, вообще говоря, у вас нет ничего, что бы вы могли сказать только мне, только мне бы подходило? – Думаю, есть ли у меня такое, что бы вам только подходило? Размышляю… нахожу. Но для этого надо тон писем изменить. И признáюсь, что на это потребуется труд. Однако не пожалею труда. А вы?
Такая африканская жара, что мы сидим 4 дня в плену, ни шагу из дому. Даже уехать нельзя.
19
Милый Валичка. Какой вы смешной! Ведь «учить» это и значит «давать». (Надо знать, как учить-давать, но это уж другой вопрос. Я никогда не стану бескорыстной, всегда буду стремиться «получать» – но я не вижу, почему должен наступить момент, когда никто мне ничего не будет давать, никто не захочет меня учить? Или не сможет, хотите вы сказать? Не думаю, чтобы я дожила до этого. Пока, во всяком случае, даже и вы очень щедры ко мне. И оказались на этот раз даже в положении для вас хоть и не «самом худшем», но все-таки мучительном: вы даете (учите), а сами не хотите получать, да и действительно не получаете, должно быть, потому что я готова, по всей доброй воле.
Я не обижаюсь вашей жалостью, ведь это я же вам первая и сказала, что для вас вместо любви – есть жалость. И это хорошо, пусть тот, кто не знает любви, хоть жалостью дышит. Все-таки дыханье. Жалость, обращенная ко мне, не спасает меня, но и не вредит мне; я просто не чувствую ее; но вам, конечно, этот цветок в душе всегда должен давать кой-какую радость лишнюю.
Что касается стремления к неодиночеству – то ведь это стремление всечеловеческое, вечное и бесспорное. И оно же – и ваша тоже сущность. Разница лишь в силе устремления, а затем в средствах, к которым прибегаешь. Кроме того – я еще требовательна. Я хочу не-одиночества <так!>, обусловленного известным одиночеством, т.е. сохранением личности. Иные, отчаявшись, идут на эту уступку – ну и получают легче и скорее меня. Я знаю, что цель моя в полноте недостижима. Что из этого? Есть более и менее. И мою надежду на более я не отдала бы за вашу всю уже имеемую вами радость. – Вот вчера на лекции Минского361 видела Смирнова. Подошел к нам с Димой и сказал: «Здравствуйте, я здесь не бываю, я не занимаюсь социальными вопросами, я работаю и очень счастлив, я так счастлив, как даже в СПб не бывал. Ну, до свидания». И ушел, страшный, с мертвым лицом (как никогда даже в СПб), с мертвым голосом. Нам сделалось холодно и больно. А ведь это из области «вашего счастья», Валичка! Я вас не люблю, но так как умею любить вообще, то и не жалею вас; но просто иногда делается по человечеству больно, – от этого чужого «счастья». Тем более, что знаешь вашу исступленную стыдливость насчет не счастья и червонность истинную, не ту, в которую вы наряжаетесь. Вам кажется, что необходимо показывать радость, быть счастливым, до такой степени въелось в вас декадентство и беспомощность. Вы так боитесь жалости, что даже если б и не умели обманывать себя – обманывали бы других. Смирнов обманывает себя, но слишком неискусен, чтобы обмануть других, и мертвая маска его сразу обличает его. А вы, конечно, готовы ради себя верить и в смирновское счастье. Вы уже требуете от всякого непрерывное (надрывное) исповедание «счастья». Мое трезвое спокойствие вы принимаете за «беспросветность» и советуете мне резиньяцию с таким жаром, как будто вы тут чего-то касались собственным опытом… Нет, я революционерка и на резиньяцию не пойду, что бы она мне ни сулила. И мое средство для достижения не-одиночества – я считаю единственно верным. Не усумнюсь в том, если и не успею сама пройти весь курс лечения и не вылечусь. Рецепт оставлю. Другие успеют больше меня.