«Мои личные бумаги. В случае моей смерти прошу переслать их Валерию Яковлевичу Брюсову, не читая. Москва, 1-я Мещанская д. Баева»73. О судьбе Шестеркиной у нас сведений нет, и мы не знаем, действительно ли письма вернулись к Брюсову после ее смерти (последние ее письма датированы 1922 годом), но в любом случае очевидно, что она сохранила то, что полагала нужным. Остальное, скорее всего, было уничтожено. Мы публикуем черновик по автографу: РГБ. Ф. 386. Карт. 73. Ед. хр. 14. Л. 4–8. В той же единице хранения л. 1–2 заняты черновиком письма к К.Д. Бальмонту от 4 или 5 июля 1899 г.74, на л. 3 – черновик письма к Шестеркиной от 2 июля 1900 г. (окончательный вариант – с. 625–626), на л. 9 – черновики писем того же периода, но явно более поздних. В ломаных скобках – редакторские дополнения, в квадратных – вычеркнутое. Более сложные случаи авторской работы над текстом (в частности, второй слой правки, сделанный синим карандашом) отражены в примечаниях. Вот этот сложный текст, написанный скорописью, со множеством сокращений. Девочка, милая, ландыш моя! когда ты уехала, я как-то осиротел. Москва стала пустой. Одно сознание, что ты здесь, делало ее радостной. О, сколько раскаяний. Почему эти полтора дня я не отдал тебе все сполна! Что значит все иное: что бы ни было там, я [должен был быть с тобой] про<пустил?> возмож<ность> бы<ть> вмес<те>, ласк<ать> тебя, ласк<ать> всю! Боже мой! Боже мой! мы могли провести вместе вечер пятницы и лишний час в субботу75. Я с ума теперь схожу от этой мысли. Сегодня ночью мне снилась ты. Мы были где-то. Ты ушла. Я ждал, что ты вернешься тотчас. Ты не вернулась. Я пошел искать тебя, нашел и [нежно]76 выговаривал: «Мне каждая минута дорога с тобой, а ты уходишь». Да! да! каждая минута! Так было во сне. Но наяву ведь это я ухожу… Девочка, любимочка, стебелек мой весенний, прости меня. Ты больная, ты усталая. [Как я хочу целовать твои ноги77]. Будем верить в будущее, во много-много дней, во много-много поцелуев и ласк. Люблю тебя! люблю! я твой! Твое письмо, писанное карандашом, что ты больна78, я получил раньше, чем другое, посланное тотчас по приезде79. Прихожу домой, радостно беру твое письмо, открываю [и читаю]. [Девочка] [Ж<изнь> моя, св<етлая> рад<ость>!] ведь подумай ты, что я должен был чувствовать. Я здесь, я отрезан от тебя верстами и многим более неодолимым, я должен сейчас идти хлопотать по дому, [должен работать в Архиве, должен ласкаться с женой, а главное] ехать, ехать домо<й>, где с ласк<о>в<ой> нежностью ждет м<еня> жена, и никому, никому не могу я ни слова сказать о тебе, ни слова! Я должен думать и молчать, и молчать, и молчать. [Этот день прошел, как бред] Я воображаю все, что с тобой, до всех подробностей, всю обст<ано>вку, все лица, все слова, и все, что будет. Перебираю тысячи мелочей. Мучит меня [особенно80] и то, что я знал, что у вас сейчас нет денег. Предложить, послать, но как, но по какому праву, под каким предлогом… Вечером прихожу оп<ять> на Цвет<ной>: еще письмо, твое! С безумной радость<ю> хватаю его… Но это письмо предыдущее, более раннее. И затем опять молчание81. Молчание! проходят дни, ночи, часы и опять часы. Я ничего не знаю. Я пишу тебе письма, пишу письма как к больной. Может быть, этого не следовало, но не мог же я писать к тебе как к здоровой, зная все. И не мог не писать. Молчать, и ты не будешь знать, что я думаю о тебе кажд<ый> день, кажд<ый> час. И я пишу, но по обязанности «на В<ы>», но по обязанности не говор<я> ни слова о том, о чем кричит моя душа. Я улыбаюсь, я болтаю, когда мне хочется упасть на колени, плакать и целовать твои ноги. Целовать твои ноги! Боже! но ведь я ничего не знаю. Ведь эти три дня молчания могут означать, что ты больна смертельно, могут означать, что т<ы> умерла. Да, не хочу закрывать глаза, я слишком привык всему смотреть в лицо. Ты умерла, Воля и Лена82 испуганно присмирели, Миша83, конечно, не подумает в этот час писать мне. Да и кто обо мне подумает. М<ожет> б<ыть>, душа твоя, светлая, чистая, немного опечаленная новой жизнью. Но и <2 нрзб> в лице <1 нрзб> недоступном мне. Ехать, бежать, [лететь84] к тебе. Но если ты тяжело больна, меня [и не впустят, а если тебе лучше, удивятся85] на меня только удивятся86, зачем я… Я не знал даже, с ведома ли других ты изв<естила> меня о болезн<и>. М<ожет> б<ыть>, я долж<ен> делать вид, что ничего не знаю. А жена дом<а> говорит: «У тебя что-то на душе, ты меня больше не любишь» и затем ночью рыдает. Бож<е> мой! какой бред, какой безумный бред моя жизнь за эти дни!87
Когда подумаю, что ты писала мне свое письмо88 больной, страдающей, в страхе пред наступающим неизвестным, м<ожет> б<ыть>, в страхе перед смертью, меня охватывает такое умиление, такая любовь к тебе, что хочется упасть и целовать твое платье. Милая, маленькая, глупенькая девочка. Еще минута, и я дам клятву отныне всю жизнь посвятить тебе и любви к тебе; но вспоминается «неприветный суровый» Баратынский, уже давно знавший, как мы часто в упоении страсти Даем поспешные обеты Смешные, мож<ет> б<ыть>, всевидящей судьбе 89. Но все равно в душе одно желание Следить твои шаги, молиться и любить 90. Я снова плачу, как в детстве, как четыре года назад… [Да, я получил твое письмо] Письмо от тебя91. Да, оно больно уязвило меня. Я в посланном тебе письмо отвечаю коротко92. Я боюсь тенью обидеть тебя. [Но эти строки ты прочтешь не скоро, и я скажу тебе все93] Ты упрекаешь меня, что я не поехал к тебе тотчас. [В равной степени] [Ты равно могла бы упрекать меня94] Почему не упрекаешь меня ты, что я пишу тебе пустые письма. Я не поехал к тебе! А что могло быть первым моим движением, когда я прочел твое письмо. И как это было просто. Бил<ет> [стоящий 1 р. 10 к.] до Кубинки и извозчик.[за 3 р.]. Сутки времени. Вот и все. А потом? Мне нельзя будет войти к тебе в комнату, меня встречают удивленно, я обличаю [себя и95] тебя своим приездом, п<отому> ч<то> слишком ясно, что кроме столь близкого к тебе, как я, никто не мог приехать в такую минуту. А дома? Я знаю, что с тобой Миша, к<о>т<о>р<ый> любит тебя и сделает все, что возможно, для тебя. А моя жена остается одна с [глупой и трижды нелепой] неопытн<ой> <?> Машей. Останется одна на ночь, после того, как она в истерике умоляла меня не оставлять ее спать одну, и я дал ей в том клятву. Конечно, эта истерик<а> повторится, тем более, что у меня не может быть ни малейшего предлога, зачем я уезжаю. Кто знает, к чему приведет эта истерика, не к тому же ли самому, что с тобой, и притом опять-таки она будет одна, вполне неопытная и вполне во всем всегда неумелая. Боже мой! Неужели ты не понимаешь, что стоило мне остаться в Москве, оставаться, не получая от тебя никаких вестей, ходить, говорить, делать дело, отвечать на поцелуи жены. Со всех сторон меня осаждали: [я долж<ен> б<ыл> платить 180 р. в Страх<о>во<е> Общ<ество>, 250 в Думу, у меня не было этих денег, ко мне шли маляры, штукатурщики, кровельщики; жильцы с <1 нрзб> надо было сдавать квартиру96] требования разны>х уплат, разн<ых> вопрос<ов> о ремонте дома, разн<ых> в<о>пр<о>с<ов> о <4 нрзб97>. На дачу ехали гости, жена хлопотала о варенье. Мама писала из Кры<ма> письма с разными просьбами, «Ребус» требовал обещанной статьи98, [в «Арх<иве>»99 надо было читать корректуру100]. Кругом был вихрь, а в голове одна ты, и неизвестность о тебе. Да, я оставался в Москве, но как капитан, остающийся на тонущем корабле; его ли винить, что он побоялся довериться шлюбке <так!>. Да, я писал пустые письма и продолжал обычную жизнь, но это была пляска клоуна, [у которого в груди уже была смертельная рана101] на горяч<их> угольях. Я улыбался и плясал [на красных угольях102]. Приехать к тебе! Письмо пришло в понед<ельник> вечером. Я мог быть у тебя лишь во вторник. Ты захворал<а> в воскрес<енье>. Или бы я нашел тебя умершей, или бы мой приезд был нелеп. Быть гостем в эти дни без тебя, понимаешь ли ты это все?103 Да, и в самом буйстве отчаяния я сохранял спокойное разумение. Я мыслю вс<ег>да, везде. Я сказал себе: ехать не должно. Вся душа моя восставала против этих слов, но я одолел ее, как зверя, я сковал ее, убил свою душу. И в ответ на это твое письмо с упреками104. Напрасно я думал, что так легко отделаюсь от твоего письма. «Нет, ты не права» – просто, но сердце мое ранено и кровь сочится. Все эти дни в муке, в отчаяньи – у меня была светлая мысль, сознание, уверенность, что как бы ни было тебе трудно, как бы ни было мне тяжело, но мы любим друг друга, но ты веришь в мою любовь, как я в твою. Но это твое письмо вдруг отняло у меня [это последнее утешение] такую веру. Ты не веришь? Ты упрекаешь, что во мне не нашлось столько любви, чтобы поехать к тебе. Да что же могло быть для меня в мире более желанного, как быть с тобой, когда ты больная и страдаешь, проводить с тобой часы и ночи, целовать твои ноги и пальцы рук, заботиться о тебе, следить желания твоих глаз. Одна мысль об этом блаженстве сжимает меня за горло, и я падаю на колени, здесь, посреди комнаты, перед этим письмом. И в безумстве мне начинает казать<ся>, что действительно я мог быть близ тебя, мог смотреть тебе в глаза, касаться твое<й> руки. [Но нет, ведь я бы<л> бы в ту минуту при тебе гостем.105] Я не знаю, понимаешь ли ты все глубину этого [ужаса106]. Я прихожу домой обезумевшим от отчаянья, а та, другая, которая не так дав<но> ночью в истерике умоляла не оставлят<ь> ее одну ночью, спраш<и>вает меня, почему я грустен и не хочу разделить с ней своего горя. И в этой муке отчаянья мне оставал<ось> лишь одно: я думал, что утешением тебе сознание, что я мыслю о тебе кажд<ый> миг, что я понимаю твое положение, как меня утеша<ет> во всех ужасах моего незнания мысль, что ты понимаешь мое состояние, сквозь свои слезы жалеешь меня. И это<го> нет. [Девочка, родная, близкая, я знаю, что ты больна, но ничем т<ы> не могла более жестоко ранить меня. Мне быть в эти дни у вас гостем, понимаешь] Я не стану говорить о том, что это бы<л> наш ребенок, это было бы лицемерием, я не знаю такой <?> любви, но ведь ты-то моя, ты-то мне родная, близкая. И т<ы> была где-то так далеко, в смертной тоске, и не слыш<ала> моего голос<а>… Нет, все слова <2 нрзб>, прост<и> меня, если я вин<о>ват, люби меня, е<сли> можешь, приз<о>ви меня, вот я уже потерял все пути. Скажи, что я должен делать. вернутьсяРГБ. Ф. 218. Карт. 129. Ед. хр. 3. Мы цитируем надпись на одном из конвертов, на втором она слегка изменена. вернутьсяСм. публикацию этого письма в следующем разделе нашей книги. вернутьсяВычеркнутая фраза взята в скобки, проставленные синим карандашом. вернутьсяПриводим его текст: Сегодня получила от тебя два письма, дорогой мой, – одно утром, когда отправляла тебе письмо, а другое принесли мне вечером. Оба письма мне ясно показали – насколько условности связывают человека, связывают незаметными, но крепкими путами. Перестаю надеяться на твой приезд сюда, – ведь чем дальше, тем невозможней он будет.. Нездоровье жены, невозможность ее оставить… а там уж и август близко – стоит ли ехать? etc. etc… Прости мне, мальчик мой, – уж очень я измучилась, очень мне тоскливо здесь, страшно мне недостает тебя, твоих ласк любимых, твоей нежности, дитя мое… Если соберешься, то непременно заезжай к маме в Сокольники, она даст тебе посылку, необходимую для меня. В этом письме, как и в предыдущих, – не пишу особенных подробностей о себе и своей жизни. Причина тому – недостаток времени, – мне хочется отослать письмо завтра утром, вот я и спешу дописать эти немногие строки. По-прежнему тишину ночи нарушает тиканье часов, а в окно доносится кваканье лягушек и колотушка ночного сторожа.. Петухи пропели уж давно. Прощай, любимый мой, целую тебя, твоя – девочка (РГБ. Ф. 218. Карт. 128. Ед. хр. 6. Л. 32–33). вернутьсяВычеркнуто синим карандашом и им же дальше вписано одно не разобранное нами слово. вернуться«Официальное» письмо от этого дня – см. с. 640. вернутьсяМихаил Иванович Шестеркин (1866–1908), художник. вернутьсяПоследнее слово вписано синим карандашом. вернуться«Официальные» письма за 26 и 27 июня см. с. 640–641. вернутьсяСудя по всему, о цитированной выше записке Шестеркиной от 24 июня, из которой Брюсов узнал о выкидыше. вернутьсяИз стихотворения Е.А. Баратынского «Признание» (1823, 1834). вернутьсяПервая строка стихотворения А.А. Фета без названия (1850). вернутьсяИмеется в виду письмо от 27 июня (см. выше). вернуться«Официальное» письмо от 30 июня см. с. 641–642. В нем Брюсов писал о завершении дня, когда, проводив гостей, «едва настал вечер, я очень любезно проводил их на поезд, усадил, пожелал доброго пути и пошел домой по темному парку. Я был один, как вольно дышала душа. Я наконец был один! Я думал о чем хотел, говорил, плакал. Звезды смотрели и шелестели липы. Сумрак темнел. А дома еще ждал меня самовар, малина и беседа о минувшем дне». вернутьсяОба раза вычеркнуто синим карандашом. вернутьсяВычеркнуто синим карандашом. Ср. также в письме Брюсова от 7 июля: «Дома у нас всякий ремонт, маляры, штукатуры, кровельщики; сначала меня занимало разнообразие людей, теперь мучит их страшное однообразие» (С. 644). О перипетиях отношений с жильцами см. в письме, на конверте которого Шестеркина написала «15.VII. 1901»: «Сегодня я был неумолимым домохозяином. У меня съезжают некие жильцы, а их жильцы (снимавшие комнату) просят позволение остаться, ибо они еще себе ничего не приискали и, видимо, денег у них нет. Я говорю, что это и неудобно, ибо квартира будет отделываться, и невыгодно очень, что раз снявшие уезжают, то пусть и они едут, что я их не знаю, с ними не уговаривался и т.д. Они же, конечно, убежденные, что всякий домохозяин есть кулак и зверь, начали меня умолять, стыдить и проклинать, говорили, что-де они бедные, а я богатый, что во всех, однако, должно уважать человеческое достоинство, что если я “выброшу их на улицу”, они сядут посреди мостовой на сундуке и будут всем прохожим рассказывать о жестокосердии моем. Я подумал, что если бы кстати среди прохожих оказался анти-декадентский критик, он мог бы смастерить славную статейку о “упрощенном понимании нашими юными поэтами идей Ницше”. Вообще я (до известного предела) играл свою роль мастерски, и мне было очень забавно говорить неумолимые слова, а вот тем меня слушать, вероятно, не очень. И как далеки они были от того, что действительно было в моей душе! Ваш Валерий Брюсов» (РГБ. Ф. 218. Карт. 128. Ед. хр. 6. Л. 25–26). Ср. также превосходную работу: «”Я люблю большие дома”: Брюсов как рантье» (Соболев А.Л. Тургенев и тигры: Из архивных разысканий о русской литературе первой половины ХХ века. М., 2017. С. 362–382). вернутьсяСпиритический журнал. Речь идет о статье: Брюсов Валерий. Из прошлого // Ребус. 1901. № 35 (сентябрь). С. 310–311. См. в письме к Шестеркиной от 7 июля: «Дал я обещание к 1-му Июлю доставить 3 статьи: в “Ребус”, А. Лангу как предисловие к его книге и в “Еж<емесячные> Соч<инения>”; ни одного из обещаний не исполнил, целые утра все пишу и все неудачно» (С. 644). вернутьсяЖурнал «Русский архив», где Брюсов в это время служил секретарем, о чем постоянно рассказывается в письмах к Шестеркиной. вернутьсяДалее следует очень неразборчивая вставка, начинающаяся словами: «Девочка моя, ты не права………» |