Нет, я верующий, не верил бы, давно, наверное, застрелился, как намедни прапорщик Истрин. Напился и пустил себе пулю в лоб. Записку оставил – боюсь умереть в бою. Скандал. А еще офицер и дворянин. Я верю и молюсь, но все равно страшно.
Вот пишу сейчас дневник, а кто-то словно липкой лапой за сердце схватил и не отпускает, и дышать тяжело. Господи, верую, помоги моему неверию…
…сентября 1807 года
Вернулись из лагерей. Первым делом наведался к Зиночке. А они съехали. Досада какая. Дом стоит пустой, ставни закрыты, дворник ничего не знает. Даже за пятиалтынный не сказал.
То-то я гляжу, она на письма мои отвечать перестала. Знать, не доходили они до нее, раз уехала. Может, маменьку спросить, чтобы она узнала, куда Бельские подевались? Да только неловко как-то – о таком – с маменькой.
Да и глупости все это, правильно наш ротный сказал – женщины все – хаханьки и вздоры. Но я ведь был так влюблен, неужели любовь столь быстротечна…
…января 1820 года
Наверное, надо подать прошение об отставке. Что-то я последнее время неважно себя чувствую. Нога болит, да и маменька будет рада, коль я с ней поживу в имении, а то все скоро совсем в негодность придет – хозяйский глаз там нужен, мужской. Немца-управляющего – взашей, сам разберусь.
Завтра велю сани заложить – съезжу, посмотрю, что там, в усадьбе, делается. Никого предупреждать не стану, нагряну неожиданно, оно верней.
…марта 1823 года
Маменька твердо намерена меня женить. На кой ляд то ей сдалось, ума не приложу. Зачем мне жена – на балы и увеселения ее вывозить? Сам не езжу, и ее не повезу. Деньги тратить? Так их и нету почти – денег-то. Тьфу ты, пропасть, удрать бы куда, вон хоть к Рославлеву в Вильно.
…мая 1824 года
Опять всю ночь проспорили о политике. И зачем я снова пошел на это собрание? Ведь дал же себе зарок – никуда не ходить, не ездить, с членами Общества не встречаться. Не надо мне это, да и им всем – по большому счету. Говорили-говорили, наорались до хрипоты, а ни к какому решению не пришли. Кадеты желторотые, честное слово. Взрослые ведь все уже, обстрелянные, а туда же, верят в доброго царя. Странно, ей Богу.
Письмо четвертое. К Нему
Ноябрь 1828 года, Москва.
Любезный Роман Сергеевич! Простите великодушно, что задержалась с ответом. Такие дела у нас тут на Москве творятся, что никак времени не было спокойно за письмо сесть.
Получила я от Вас весточку, как и ожидала, когда домой из поместья вернулись. Аккурат к Пимену оно и пришло. Обрадовалась я. Праздник этот для меня важен – я на Пимена словно второй раз родилась – болела сильно, и почти уже все, думали, преставилась, а батюшка иконку чудотворную из храма принес, молебен отслужил. И я на поправку пошла, а там и вовсе выздоровела. Маменька сказывала, жили они тогда в приходе Пимена Великого в Новых Воротниках. Его еще именуют, что в Сущеве. Дед мой по матери – профессором был в Екатерининском институте, потому и жили недалеко. Я-то от тех времен мало что помню, разве уж когда постарше была, бабушку навещала с няней, и гулять мы в Екатерининский парк ходили. А в храм Пименовский мы отродясь молиться не хаживали. Не знаю уж, почему. Мне он гораздо уютней нашей Меншиковой башни8 кажется.
Но боле всего люба мне Троеручицы церковь. В Гончарной слободе. Далековато от нас, но как красиво там, и поют хорошо. Не громко и не вычурно. Молиться не мешают. Представляю, как Вы улыбаетесь моей болтовне нелепой – как это хор церковный и вдруг молитве помешать может. А вот так. Попала я как-то Великим Постом, как раз на Лазареву9, в собор, в Елоховский. Говорили, митрополит приедет, служба красивая, вот мы с кузиночкой и поехали. Народу – не протолкнуться. Встали в сторонке, чуть не у самого притвора. И тут как бас запел, даже не запел, закричал: «Лазаре, гряди вон…»,10 это «вон» страшно так прозвучало, я аж оробела сперва, а потом смех разобрал. Не могу остановиться, хоть ты что хошь. Пришлось даже на крылечко выйти, охолонуться. Боле мы в собор не ездили…
Ой, Роман Сергеевич, Роман Сергеевич, беда-то ведь у нас приключилась, горе. Ванечка мой на Кавказе сгинул. И страшно так. То есть неправильно я пишу. Живой он, да только не тот, что на войну уезжал. Лежит все в кровати и в потолок смотрит или из дому уходит, и нет его несколько дней кряду. А потом половые из трактира соседнего притаскивают, а то того хуже, околоточный приходил. А ведь он офицер, дворянин. Был бы жив папенька, со стыда б сгорел.
А иногда я среди ночи просыпаюсь от крика – жуткого, леденящего. Это Ванечка кричит – войну во сне видит. Он уж и в лечебнице лежал, и на дому его частенько доктор наш Мефодий Кириллович пользует – капли разные дает, травы, да только бестолку все. Пропал наш Ванечка на Кавказе. Телом-то домой вернулся, а душу там оставил.
Слышала я как-то, другу он своему рассказывал, что там творилось, как люди гибли, и как он солдат своих на смерть послал, а сам выжил. Он не знал, что я слышала, не стал бы рассказывать, поди, он мне ничего не говорит, только: «Все хорошо, сестрица, все в порядке, милая, не кручинься». В тот вечер они в кабинете отцовском сидели, а я туда еще ранее прошла – за книжицей. Да и осталась сидеть в кабинете-то, в кресле. Кресло большое, глубокое, к окну лицом стоит, меня и не видно в нем. А Ванечка с Артемием Петровичем, другом его, они в другом углу сидели, там в томике Карамзина шкалик у папеньки стоял с анисовкой. Под секретом. Только никакой это ни для кого не секрет. Все знали, даже мы, дети. И так этот «тайник» в кабинете и остался после папеньки.
Братец с приятелем пришли с улицы, разгоряченные – спорили, видать, по дороге, похоже, Артемий Ваню нашего из трактира привел или еще откуда – нетрезвы оба были. А после еще добавили. И давай громко говорить, ругаться, а потом Ванечка как начал рассказывать – что там на войне происходило, так мне страшно сделалось. И за него, и за солдатиков этих. Ни жива, ни мертва сижу, не то что выйти, сказаться, пошевелиться боюсь, дышу тихонечко, лишь бы они меня не заметили. Артемий Петрович слово какое-то резкое сказал, так Ваня его за грудки, ох, перепугалась я – подерутся, только братец вдруг обмяк весь и кулем на диван свалился. Приятель его выскочил, льду принес, доктора позвали. Тут уж и я подошла, пока он бегал-то – Мефодий Кириллович сказал, припадок. Кровь черная. Пустили кровь, Ванечка в себя пришел. Доктор всех из кабинета выставил, долго говорил с братцем о чем-то, потом вышел и велел водки Ване более не давать и ничего спиртного. Следить за ним, чтоб не волновался, а то удар хватит. Да только как за ним уследишь-то. Он вон ушел с утра – и нету, и не сказывал никому – куда, да зачем. Меня-то он точно слушать не станет, он и матушку отродясь не слушался, хоть и любил ее без меры.
Вот такие дела у нас творятся, Роман Сергеевич, и помощи-совета просить мне не у кого. То ли в деревню братца уехать уговорить, то ли в заграницу. На воды в Баден, говорят, хорошо. Только согласится ли? Я бы, может, у Вас спросила, как поступить, да больно долго письма туда-обратно путешествуют. Почитай, к Рождеству ответ придет, а то и того позже…
Вот подумала об этом, и взгрустнулось. И Вы там, наверное, грустите, я ж так ответ задержала. Вот странное дело – чужой Вы мне человек, без году неделя знакомы, а словно и не чужой. Не серчайте на меня, Роман Сергеевич, что так вольно пишу и рассуждаю, но я уже старая дева, почитай, мне можно, да и по письмам Вашим вижу я, что человек Вы добрый, отзывчивый, попрекать меня не станете.