Позже Лермонтов все же сошелся за столом с Ростопчиной.
– Вы сказали, вам нравятся мои стихи. Какие? – спросила она насмешливо и строго. Хоть, верно, не без волненья.
Он сходу назвал два-три стихотворения. Притом не по названиям, а по первым строчкам…
– Подготовились уже? – улыбнулась она.
– А как же! – И впервые за этот вечер улыбнулся сам. – Вы мне нравитесь!..
Он уж вовсе не представлял себе, что сталось теперь со старой его знакомой Додо Сушковой, ныне графиней Ростопчиной на светских паркетах. Когда-то она была мила. Но на всякий случай сказал ей: «Вы мне нравитесь!»
– Злится за кузину! – подумал он в прошлую встречу, расставаясь с графиней у ее дома.
VII
Москва, Молчановка, Большаково, Средниково… названия отскакивали от души, как былые страдания, которые теперь, право, смешны. Ну кто не знает, что барышни вырастают раньше нас и им нравятся молодые люди постарше? И кому нужен был низкорослый мальчик с огромным томом Байрона подмышкой, что мнит себя взрослым, лишь потому, что пишет неплохие стихи?..
Додо Сушкову, ныне Ростопчину, он знал со своих пятнадцати примерно. Она тоже нравилась ему в те благословенные времена, когда нам решительно все нравятся. Но она была старше на три года. Это был непреодолимый барьер. Естественно, она казалась много старше, а в его шестнадцать – уже совсем взрослой. И смотрела на него как на мальчишку. Потому он наспех влюбился в ее кузину. Последующая история с Катей Сушковой не красила его, и он это сознавал. Особенно теперь, когда жизнь уже не представлялась романтическим путешествием, и Байрон не занимал в ней столько места…
Но в том страшном и отдалившемся прошлом он никак не мог простить небрежения к себе… Мучился. А Катишь отличалась им больше других знакомых девиц. Хотя… Были и другие барышни рядом, были и другие. И он увлекался также ими. По очереди. (Кто следующая?) Но он решил ненадолго, что любит только ее, что это и есть та самая, неразделенная страсть. Его судьба и знамение трагедии. «Нет, я не Байрон, я другой…» (Другой, другой… Никто ж не знает, что с тем «другим» он довольно скоро сможет сравниться. Возможно даже превзойдет! Станет мощней и несчастней печального английского гения, который и сам по себе был вызов судьбе. И что он сам тоже будет такой вызов.)
Еще, к несчастью… Катишь была довольно умна и ценила его стихи – пожалуй, больше, чем их общие подруги… И почему-то это обстоятельство делало небрежение к нему еще более обидным. Тут это касалось поэзии… Или вечного спора, кто главней: Поэзия или Красота? (Спора, который выведет Пушкина на Черную речку.)
Но поздней, когда они оказались с ней вместе в Петербурге, в петербургском «свете»… То есть, когда Михаил вышел уже из юнкерской школы гусаром, офицером, корнетом… И входил в залу уверенно, в перчатках и иногда даже при сабле – все обрело иной вид или смысл. Она сама влюбилась в него: такой расклад! – не зная, конечно, что сделается целью жестокого отмщения…
К тому ж… она была в тот момент фактически засватана. И кем? Алексисом Лопухиным, его близким другом и родным братом Вареньки! О Вареньке потом. «История души человеческой, даже самой мелкой души – едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа…» Я и пытаюсь коснуться елико возможно – именно этой «истории души» – а здесь ничего и никогда нельзя сказать определенно…
Катишь была засватана. И Алексис должен скоро приехать из Москвы, и Михаилу нужно было еще убедить себя, что он все делает для него – для Алексиса. Чтоб не дать ему ошибиться выбором.
Он влюбляет в себя девушку, как тот самый Вальмон из «Опасных связей» и в классическом стиле бросает ее, когда она уже отказала предыдущему поклоннику. Надо сказать, ее столь быстрый отказ Алексису сделал его на момент почти уверенным в своей правоте. «Эта женщина – летучая мышь, крылья коей цепляются обо все встречное…» Шут задвигает занавес. Зрители бурно аплодируют. А барышня весьма непростой судьбы – сирота, воспитанная родственниками, – остается одна… да еще осмеянная бывшим неотвязным поклонником.
Вдобавок ко всему… Представьте, эту историю он аккуратно излагает в письмах не одной лишь Саше Верещагиной, общей подруге его с Варей и кузине (хотя и отдаленной по степени родства), но еще и в письмах к Марии, родной сестре Вари. И, естественно, всё узнал брат Вари, его друг – все тот же Алексис Лопухин.
Нет-нет, все кончилось благополучно в итоге: и Алексис удачно женился, и Катенька вышла замуж за дипломата Хвостова, Лермонтов был даже гостем на ее свадьбе – хотел быть даже шафером.
«Он был дурен собой, и эта некрасивость, уступившая впоследствии силе выражения, почти исчезнувшая, когда гениальность преобразила простые черты его лица, была поразительна в его самые юные годы. Она-то и решила его образ мыслей, вкусы и направление молодого человека с пылким умом и неограниченным честолюбием», – таким будет видеться он много лет спустя Додо Ростопчиной. [4]
А теперь в Петербурге, в следующую их встречу Додо все ж продолжила тему:
– Зачем вы это сделали?
– Видите ли… Алексей Лопухин…
– Я говорю о ней, не о нем! – и старая песня про сироту, воспитанную родственниками, – которым не терпелось, конечно, выдать ее замуж. И ей необходимо было замужество.
– Чего вы этим добились, Печорин? – то ли насмешливо, то ли зло.
– Но Алексис… мой друг. И родной брат близких мне людей.
– И Вареньки, которая теперь Бахметева. Я знаю.
Зло было сказано. Что уж тут таить? Упомянуть еще Вареньку…
Ко времени разговора Варя Лопухина давно уже замужем и давно носит фамилию Бахметева. Она вскоре после его истории с Катей Сушковой, сама обручилась с г-ном Бахметевым, помещиком тамбовским, старше ее чуть не двадцатью годами. (Впрочем, по тем временам – почти норма.)
– Ладно, допустим! Алексис очень добрый человек! Я знаю его с детства. Он не выдержал бы такой нагрузки в жизни, как ваша кузина! Виноват! Но дальше я хорошо себя вел! Я даже был чуть не шафером на ее свадьбе!.. У этой истории счастливый конец.
– Вы думаете?
Но ей он все же сказал – глаза в глаза:
– Вы мне нравитесь!
Не мог сказать того, что думал про себя: «Я сам себе не нравлюсь!»
VIII
Скажем откровенно… Когда приехала бабушка мы точно не знаем, на этот счет разные мнения. Приехала и все. В начале его пребывания в Петербурге? В середине? Но писать Лермонтова без его бабушки просто нельзя. С полотна исчезает чуть не главный персонаж.
С ее приездом, пошли семейные разговоры: перемолвки, недомолвки, перебранки, расспросы. Планы – большей частью, неосуществимые. А он устал и от собственных.
– Ты хоть скучал по мне?
– Разумеется!
– А почему не писал? Некогда было?
– Так у вас же там с дорогами плохо! Пока дойдет!..
– Не верю все равно! Нынешняя молодежь разучилась скучать по ближним. У них будто притупилось что-то!..
Он пожал плечами. Тем более – правда. Что скажешь? Нет, бабушку он любил. (А кого ему еще любить?) Он с трех лет без матери и с шестнадцати без отца.
Он выслушивал заново историю своей семьи, которую, разумеется, отлично знал.
– И за что мне это все? Мужа уносит в расцвете сил от неизвестной болезни. Я остаюсь одна с ребенком на руках…
…Что-что, а историю смерти деда Арсеньева ему влили в уши раньше, чем все другие полезные вещи. Он же все-таки воспитывался в Тарханах, потом в Москве. Там много кто мог порассказать.
Дед покончил с собой, когда узнал, что к его любовнице, соседке-помещице, вернулся ее муж… А вот повесился ли он в сарае или принял яд – о том рядили розно. Да это и не имело никакого значения.
– Ты не слушаешь меня? Если бы ты знал, какой она была красивой – маленькая! Твоя мама! Ты таких детей не видел. Да теперь, по-моему, и не рождается таких!.. Куклы не бывают такие красивые! – Слезы.