Кроме того, был один эпизод. Глупость, даже случаем не назовешь! У нее, у Вари, был день рождения или именин, и собралось много молодежи. Он хотел, конечно, чтоб в этот вечер она отчетливо принадлежала ему и, не дай бог, не кокетничала ни с кем. Она так уж страшно не кокетничала. Но веселилась от души. И вокруг нее было много молодых людей, более заметных, чем он (ему казалось). А он сидел в стороне и злился, что она редко о нем вспоминает. Или, скажем прямо, почти не вспомнила. Пустяк, скажете? Пустяк. Но для любящего сердца… А еще прибавьте самолюбие, преувеличенное во стократ. И он все время представляет, как ее в танце касаются или обнимают другие. Затмение души… Но, когда барышне просто хочется танцевать – пиши пропало!
Отбыв в Петербург, он первое время писал ей письма. Она наверняка отвечала. Мы не знаем, к сожалению – ни ее писем, ни его. Они не сохранились. (Муж ей потом велел все сжечь. Она сожгла. – Наверное, из всех недостатков человеческих у нее был один явный: она была послушна. Письма сожгла, а рисунки и стихи отдала тайком их общей подруге и кузине Сашеньке Верещагиной).
Он также писал часто ее старшей сестре Марии – то была девушка сложной судьбы: у нее было что-то с позвоночником, может, небольшой горб, и замужество ей, кажется, не светило. Она жила жизнью близких. Может, и так можно жить.
В осеннем письме Марии в конца августа 32-го года из Петербурга он еще добавил в Postscriptum’е:
«Я очень хотел бы задать вам один вопрос, но перо отказывается его написать. Если угадываете, хорошо, я буду рад, если же нет, то значит, если б я даже задал этот вопрос, вы бы не сумели на него ответить. Этот вопрос такого рода, о котором вы, быть может, даже не догадываетесь…»
Мария ответила быстро: «Поверьте мне, я не потеряла способности угадывать ваши мысли, но что вы хотите, чтоб я вам сказала? Она здорова, по-видимому, довольно весела. Вообще ее жизнь такая однообразная, что даже нечего о ней сказать, сегодня, как вчера. Я думаю, вы не очень огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, потому что он охраняет ее от всяких испытаний; но со своей стороны, я бы желала для нее больше разнообразия… что это за жизнь для молодой особы, слоняющейся из одной комнаты в другую?..»
В письме был очевидный упрек: «Как, после стольких усилий и трудов увидеть себя совершенно лишенным надежды воспользоваться их плодами? Если я не ошибаюсь, это решение должно было быть внушено вам Алексеем Столыпиным». Речь шла о выборе им нового жизненного пути. Военной карьеры. Ошибалась. Столыпиным – но не тем.
Но упрек шел ото всех его московских близких, это точно. От Вари в том числе.
В том письме, где он задавал вопрос, какой не решался сформулировать, было еще: «Вот, кстати, стихи, которые сочинил я вчера на берегу моря»…
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
Что ищет он в стране далекой,
Что кинул он в краю родном.
Это приведено как бы между прочим. Он вовсе не представлял себе, что создал одно из лучших стихотворений русской лирики. Но в личном плане здесь первая из попыток объяснить себя Варе. И первая молитва, обращенная к ней, о прощении и о принятии его такого, как есть.
«… я сам не знаю, каким путем пойду – путем порока или глупости. Правда, оба пути приводят к одной и той же цели…
Я счастливее, чем кто-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице. Вас коробит… но, увы! скажи, с кем ты водишься – и я скажу, кто ты!»
XII
Когда мы забываем кого-то, мы обычно забываем сперва себя, какими мы были, или отказываемся от прежних себя. Его того больше не было. Был кто-то другой…
Вспыхнуло в последний раз в письме ее сестре почти молящее: «В настоящее время ваши письма мне нужнее, чем когда-либо. В моем теперешнем заключении они будут для меня высшим наслаждением. Только они смогут связать мое прошлое и мое будущее, которые уходят каждое в свою сторону, оставляя между собой преграду из двух тягостных и печальных лет…»
Конечно, это писалось не только Марии или не столько ей, сколько той, другой. Просто был удачный посредник… Но… Вспыхнуло и погасло.
«Преграда» оказалась, вопреки ожиданиям, если и «тягостной», то терпимо, и уж точно, не совсем «печальной». Просто она состояла из другой жизни, не той, что была прежде… И он ринулся в эту иную жизнь со всем отчаянием, но и со всей страстью. «И сердце бросил в море жизни шумной, – И мир не пощадил, и Бог не спас!..»
«Связать прошлое и будущее»? Но они разошлись! Будто огромная часть души откололась и заместилась другой, которая тоже была его, но он о ней прежде и не подозревал. Мальчик, воспитанный бабушкой, в строгих правилах, выросший в культурном кругу, был выброшен на скользкую и вибрирующую под ногами площадку манежа среди взмыленных коней, конской сбруи и грубых команд… и ему предстояло стать здесь своим. И он сделал все, чтоб это состоялось. Вари больше не было в его жизни не потому, что он забыл ее. Он просто позабыл того себя…
Однажды в манеже лошадь сбила его с ног и ударила копытом в колено. Он долго лежал в госпитале. И потом часто хромал: болело под погоду… он смеялся над собой: «Хром, как Байрон!» Но мальчика с огромным томом под мышкой больше не было вовсе. Байрон вместе с Варей был далеко.
Когда он оказался в госпитале, бабушка попросила семью родственников – мужа и жену, навестить его. Они послушались и навестили. Он встретил их так холодно и отчужденно, что они не понимали потом – зачем пошли.
Аким Шан-Гирей, двоюродный брат, привез ему поклон от Вареньки, из Москвы…
«Мне было досадно, что он выслушал меня как будто хладнокровно и не стал о ней расспрашивать; я упрекнул его в этом, он улыбнулся и отвечал:
– Ты еще ребенок, ничего не понимаешь!»
Красиво, правда?..
Народ, – сказал Лафа, рыгая,
Я покажу вам двери рая!..
Что за красавица лихая… – ну и так далее.
И показал, что вы думаете? – и показал!
То был Лафа, буян лихой,
С чьей молодецкой головой
Ни доппель-кюмель, ни мадера,
И даже шумное аи
Ни разу сладить не могли.
Лафа был Поливанов – улан, а не гусар. Но заводила их гусарских подвигов.
Вот, чем он любовался теперь! Но, когда он несколько лет спустя встретил Лафу, то даже удивился. Это был уже никакой не Лафа, а улан Поливанов – вполне почтенный, даже женат.
Они потом все переменились. Но тогда, в юнкерскую пору… что делать? Они были такими. Мальчишки, в основном, домашнего воспитания, оказавшиеся вдруг в среде, где все дозволено… Ну, не в казарме, разумеется, и не на плацу – тут они подчинялись ох, какой дисциплине… Но в похождениях свободного времени, когда вдруг вырываешься на чистый воздух… А Танюша, «клад», открытый Лафой… была не то, чтоб проститутка… что нет, то нет – но девица легкого поведения, это точно!
Они и ввалились к ней впятером или вшестером – с пылу, с жару, под выпивкой. И отодрали один за другим, за милую душу.
Сначала маленьких пошлем,
Пускай натешатся собаки.
А мы же, старые …
Во всякий час свое возьмем.
Она не протестовала. Ну, разве только от усталости, под самый конец. А так… вопила, как положено. Но в криках всё звала какого-то Васю. А Васи я среди них точно не было. Ни одного.
И правда – «двери рая»! А потом…
Один Лафа ее узнал,
И дерзко тишину наруша,
С подъятой дланью он сказал:
«Мир праху твоему. Танюша!»