- Гр-риш-ша! Смотри в окно, мер-рзавец! Гр-риша! Смотр-ри, Гриш-ша! Как-кая кр-расота!
- М-м... - мычал Гриша.
- Гр-риш-ша! М-мы недостойны этой кр-ра-соты! Пей, Гр-риша!
- Н-не могу.
И на него напала икота.
- Какая-нибудь паршивая звезда, захудалая необитаемая планетишка третьего сорта, которой, в сущности, абсолютно все равно, существовать или не существовать, - она может болтаться в безвоздушном пространстве миллиарды, чертову прорву лет! А человек цепляется за свои пять коротеньких десятков лет, кашляет, страдает от ревматических болей, но хочет еще и еще, ну хоть денечек еще! А что, собственно говоря, еще? Ведь уже выцвела жизнь, вылиняли чувства, ощущения... Ведь уже и человека-то нет, в сущности говоря. Одна оболочка!
- Выводы? - спросил Котовский.
- Выводы? Человеческая жизнь должна измеряться иначе. Бывает мера веса, мера объема... А здесь - мера дел. Осуществить себя! Выкинуть что-нибудь такое, чтобы ахнули потомки!
- Ахнули?
- А главное - перед собой чтобы не стыдно... Вам смешно это слышать? Наивно очень? Да? Мне эти мысли все чаще стали приходить именно теперь, когда я вижу вокруг себя смерть, смерть, систематическое истребление нации... Когда это кончится? Во мне столько накопилось вопросов, сомнений, что вам и слушать надоест, а между тем мы подъезжаем к Одессе...
Раздельная... Карпово... Пригородные дачи... Да, это уже Одесса!
Пассажиры толпятся у окон, стаскивают с верхних полок чемоданы. Только два старичка-рыболова, ничего не замечая, продолжают беседовать о преимуществе мотыля, об утреннем клеве и прелестях ершовой ухи.
Когда поезд подходит к перрону и пассажиры бросаются к выходу, Орешников чуть слышно говорит:
- Что-то сейчас в "Валя-Карбунэ"? Хорошо там рыба ловилась. Вы не беспокойтесь, я никогда не лезу в чужие дела... Петр Петрович. А вы мне особенно понравились, когда я узнал, что вы вышвырнули Скоповского из окна. Это, по-моему, очень красиво. Я уважаю людей последовательных и принципиальных. А вы тогда действительно гремели на всю Бессарабию! Вашим именем пугали маленьких помещичьих детей!
"Черт побери, оказывается, узнал! Выдержанный человек. Вот почему он и откровенничал со мной!"
На лице Котовского мелькнула немножечко хитрая и в то же время добродушная улыбка:
- Я надеюсь на вашу порядочность, поручик. Вы знаете только Золотарева. Ясно? Вы вот говорили, что надо достойно жить. Я хочу прожить достойно. А как же иначе? Все мы так должны жить!
И без всякой связи добавил:
- Как же вы все-таки меня узнали? Очень мне это любопытно!
- Рыбка! - засмеялся Орешников. - Не надо было о рыбке говорить: что ловится после дождя. Ведь вы и мне когда-то это самое доказывали. Если бы не рыбка - никогда мне вас не узнать бы. А тут меня как осенило.
Вагон уже опустел, и они тоже вышли.
- Когда-нибудь еще встретимся!
- Обязательно!
Они пожали друг другу руки. На перроне была толчея. Много иностранцев. Много военных. И вскоре они потеряли друг друга из виду в этой текучей толпе.
Помещик Золотарев сел в извозчичий экипаж.
- К театру!
3
В центре города Золотарев заходит в магазины, останавливается перед витринами, читает афиши, просматривает приказы. С большой тщательностью он убеждается, что за ним нет никакого "хвоста". Очевидно, Орешников будет молчать. Но даже если бы и не молчал? Слежки нет, это бесспорно.
Одесса купается в солнце. Стоит немного отдалиться от центра - и уже тишина, безлюдье. Самое жаркое время дня. Даже быстрокрылые щурики не летают в это время. В эти часы или спят, наглухо закрыв ставни, или, изнывая от жары, пьют на улицах воду на льду и виноградный сок.
Приезжего не интересовали ни особняки на Французском бульваре, с их башенками, беседками, верандами, лепными вазами на фронтонах и агавами, лилиями вдоль садовых дорожек; ни пышный памятник Ришелье на Николаевском бульваре; ни тенты, сохраняющие прохладу в кафе Фанкони; ни каштановые аллеи; ни блестящий Ланжерон; ни Золотой берег с его купальнями.
Он рассеянно взглянул на морскую даль, на жалкие лачуги внизу, по обрыву. Ему захотелось пройти мимо здания Военно-окружного суда, с его высокими нишами. Не так давно вошел он в одну из этих огромных дверей, чтобы выслушать в мрачном зале приговор холодных судей. И вот он снова пришел сюда. Его руки не стягивают леденящие обручи, кандалы не звенят на ногах. Он теперь на свободе и пришел, чтобы бороться и победить.
Так, блуждая по безлюдному в этот час городу, Золотарев добрался наконец до госпиталя, постучал в кабинет главврача и заявил ему:
- Мне кажется, что у меня высокая температура.
Главврач, в белоснежном халате, сверкающий чистотой и стеклышками пенсне, пахнущий карболкой, благополучный, розовый, внушающий доверие, ответил медленно, разглядывая через пенсне посетителя:
- Ощущаете какие-нибудь боли?
Собственно, в госпитале не было никакой явки. Но главврач сочувственно относился к Советской власти, всегда готов был помочь людям, которые ни при каких обстоятельствах не складывали оружия.
Это повелось издавна. Еще в прежнее, дореволюционное время главврач прятал у себя на квартире революционеров, давал деньги на издание нелегальной литературы. Он был крайне осторожен, ни тени подозрения не падало на него. А сознание, что не совсем еще опустился, не погряз в мещанском благополучии, как чеховский Ионыч (он ужасно боялся этого!), сознание, что он вносит свою лепту в дело революции, успокаивало его совесть и давало возможность удобно, хорошо, красиво жить в прекрасном собственном доме, холить и лелеять жену и дочку и со светлой грустью наблюдать, как, несмотря на режим, постепенно изнашивается организм, появляется жирок, сердце начинает пошаливать... И, сам над собой подшучивая, он говорил:
- Что мне нужно для полного счастья? Три "п": пенсионная книжка, покой и пурген.
Итак, доктор и теперь дал свое согласие: присылаемых к нему людей класть под видом пациентов в одной из палат госпиталя. На койке такого пациента, как и у других, появлялась дощечка с историей болезни, больной получал больничные туфли и халат и обязан был измерять температуру.