- Как полагаешь, сколько верст отсюдова до Москвы? - спрашивал он иногда Маркова, задумчиво глядя в степную даль.
- А тебе зачем, дядя Савелий?
- Так, любопытствую.
- Верст с тысячу.
- С тысячу?! А до Волги?
- До Волги еще дальше.
- Вре-ешь! А до Сибири?
- До Сибири и вовсе далеко.
- Но-о?
Савелий некоторое время молчал, мысленно рисуя себе все эти пространства.
- Как человек разбросался по земле!
Савелий Кожевников не меньше Миши был огорчен обличьем Зорьки. Когда Марков пускал ее в галоп, зрелище было действительно запоминающееся. Зорька шла боком, как краб. Пускаясь галопом, она почему-то обязательно начинала мотать головой и фыркать, одновременно вскидывая тощим, мухортым задом. При этом она призводила необычайный шум. По топоту можно было подумать, что гонят целое стадо. Проскакав некоторое время, Зорька покрывалась испариной, бока ее вваливались, ребра выступали наружу... И тут уже ничем нельзя было ее расшевелить. Несколько минут она еще двигалась вперед по инерции, еле переступая, потом и вовсе останавливалась, уныло уставясь в землю.
Маркова охватывала нестерпимая жалость и вместе с тем острый стыд. Жалко ему было это несчастное, загнанное животное, прошедшее через все испытания: голод, холод, мобилизации всех проходивших через деревню воинских частей, начиная с батьки Махно и кончая разбойничьей шайкой какого-нибудь Лихо или Кириченко. Все ее били, все погоняли, и никто не кормил.
Однако, представив, до чего комична его фигура на этой кляче, Марков испытывал стыд. Приятно ли быть посмешищем, да еще в его возрасте! Чуть не плача от жалости, Марков давал Зорьке шенкеля, рвал ей губу, врезался в бока шпорами... Никакого впечатления! Зорька только мелко подрагивала кожей. Ее и не так били.
- Сенным конем не ездить, соломенным не пахать, - сочувствовали кавалеристы Маркову.
- Что правда, то правда, - вздыхал Савелий Кожевников. - Кляча возит воду. Лошадь боронует и пашет. Добрый конь ходит под седлом. Каждой твари свое назначение.
Марков пробовал кормить Зорьку двойными порциями, памятуя, что коня надо погонять не кнутом, а овсом. Но от обильного корма Зорька только вздувалась, становилась шарообразной и еще более добродушной.
Марков страдал. Каждый раз он еле мог заставить себя появиться перед отрядом. Он скромно занимал свое место, искал случая отправиться куда-нибудь с поручением или уйти в разведку. Да и в разведку его не брали: в разведке вся надежда, что конь вызволит.
Постепенно Марков растил ненависть к Зорьке. Она его оскорбляла! Он ненавидел в ней нечто большее, чем просто плохую лошадь. Он ненавидел в ней все горькое и обидное, все прошлое ненавидел он в ней.
Лучше бы никогда и не было в природе этих жалких выродков, этой злой насмешки, этого шаржа на благородное, красивое животное! Но вот по иронии судьбы появилась такая лошаденка на свет, появилась она в жалкой загородке, которую едва ли можно назвать конюшней, в грязном закуте, где не просыхает навозная жижа, где ветер задувает во все щели и хлещет дождь. Что дальше? Скудный корм, надсадная работа, удары кнута, дрянная, натирающая мозоли упряжь... Много раз опоена, редко подкована, копыта сбиты, бока исполосованы, грива спутана, хвост в репьях...
Маркову она даже снилась. Тогда он просыпался, лежал и думал, какой он несчастный, что ему досталась такая лошадь... Но, конечно, и обижаться не приходится, потому что разве можно сравнить его и Котовского! Его и Нягу! По Сеньке и шапка, как говорит пословица.
Савелий Кожевников жалел парня и отвлекал его мысли разговорами на разные темы. Начнет, начнет рассказывать - век его слушай - не переслушать. Марков любил его немудреную речь, его присказки.
Воевал Савелий хозяйственно, степенно, терпеть не мог удальства. И всегда-то он что-то ладил, что-то мастерил, этот Савелий. Ему и другие отдавали то починку, то поделку. Он никогда не отказывал.
- Конечно, приходится, а то бы я ни в жисть не воевал, - рассуждал он, подшивая уздечку. - Война - занятие разрушительное, а я плотник, я строить люблю. Но, по-моему, так: ежели ты уж начал воевать, то воюй прилежно и с пользой для отечества. Надо хорошо воевать. А конь у тебя никудышный, что правда, то правда. Он... как бы тебе это правильно обсказать... он вроде как мужик, которого напасти одолели. Был у нас на деревне такой. Ну просто удивительно, сколько несчастьев выпало человеку! Он и тонул, его и волк брал. Раза три нищал от пожара. Только поправляться начнет - беда бедованная раз его по темечку! Женился - баба в родах померла. Сына вырастил - сына в тюрьму взяли. И все так. Если падеж начался, у него у первого корова падает. Случись недород - у кого, у кого, а у него в поле ни былинки. Пришел как-то ко мне. Смотри, говорит, на меня, сват Савелий. Я, говорит, всю Россию в своем лице представляю, вся Россия такая несчастная. А потом пошел и повесился на сеновале.
Были у Савелия на все случаи такие притчи и примеры из жизни. Большей частью это были невеселые истории. Рассказывал он их певучим, приятным голосом, и сам он был благообразен: волосы расчесывал на прямой пробор, светлая бородка у него была реденькая, но аккуратная, глаза бледно-бледно-голубые, почти бесцветные. У него была иконописная, скитская красота. Казалось, дай ему посошок - пойдет он странствовать, никуда не спеша и умиляясь на красоты природы.
На что уж, кажется, любил Котовского Миша Марков, любил как отца, как учителя, как только может любить и обожать юноша такого героя. И все же понимать по-настоящему Котовского научил его Савелий.
- Это всегда, - говорил он, - для настоящего дела настоящий водитель найдется. Выищется, народная волна поднимет. Вот и наш командир такой: для победы он нужен, чтобы гнать врагов-басурманов, рубить их, окаянных, да так, чтобы и впредь было неповадно.
Слушал эти слова и Иван Белоусов: он тоже часто захаживал и страсть как любил речи Савелия.
- Командир наш в рубашке родился, - сказал он, - удача ему идет!
- Э, браток! Счастье не конь, хомута не наденешь. Вот заприметил я: командир наш всегда, когда ни поглядишь, правую руку то крепко в кулак сожмет, то разожмет. Сам разговаривает, ну, там, приказания дает или так о чем, а рука работает. Как ты думаешь, зачем бы это? А?