Жизнь в Гурьеве текла очень скромно. По своему завещанию дед оставил бóльшую часть состояния бабушке, но выделил и всем 11 детям приблизительно по полумиллиона, дававшие доход, на который тогда можно было хорошо жить. Однако мать выросла в скромной обстановке, и богатство родителей ее вкусов не изменило. Прислуги в доме было много и ели сытно, но все остальное было очень заурядно. Скромная обстановка дома, отсутствие всякой роскоши в одежде (и платья матери, и наши костюмы шились в доме) делали Гурьево сходным с большинством помещичьих усадеб того времени, владельцы коих в громадном большинстве случаев жили или на жалование, или на пенсию. Повторяю, главною роскошью была еда, да и то благодаря ее изобилию, а не изысканности. Только по случаю каких-нибудь торжеств выписывались из Москвы деликатесы, вроде осетрины, икры или сыра. В этом отношении, да, впрочем, и во многих других, русская жизнь 80-х годов была намного проще даже начала 20-го века. В Гурьеве был только один пережиток прошлого – это любовь матери к лошадям. Еще вскоре после покупки его, распродавался где-то недалеко конный завод Норова, и отец купил тогда из него 5 жеребцов и 5 маток, которые, впрочем, служили только для выездов.
Хозяйство тогда велось в Гурьеве собственное, в аренду ничего не сдавалось, и персонал усадьбы был большой. Кроме полевых рабочих, которые большею частью менялись ежегодно, остальные служащие оставались подолгу, начиная с домашней прислуги. Во главе ее стояли супруги Миловидовы, Ефим Иванович и Нунехия (или Анефья) Васильевна. Он служил еще у моей бабушки, затем у моих родителей, и кончил свои дни у меня, причем, однако, бывали перерывы, когда он возвращался к бабушке в Кемцы (коих он был уроженцем) из-за своих амурных похождений и вызываемых ими семейных скандалов. Еще мне, тогда совсем молодому человеку, пришлось позднее мирить его с супругой (обоим было уже за 65 лет), поймавшей его на месте преступления с горничной моей жены. Анефья была мастерица по разным заготовкам, и таких маринованных грибков, как ее, я нигде потом не видал. В доме у родителей служила потом и дочь Миловидовых Таня, вышедшая замуж за повара родителей, но скоро умершая от чахотки. Их две девочки жили позднее у нас при бабушке, когда она ведала нашим хозяйством в Рамушеве. У Ефима были два подручных мальчика, которые потом стали лакеями. Один из них, Иван Фадеев, прослужил у родителей больше 30 лет и ушел только, чтобы открыть свою лавочку в Веневе.
Сменялись быстро только повара, у которых неизменно бывали два недостатка: или они пили, или уж очень увеличивали счета. Уже на моей памяти в доме появилась няня моего третьего брата Прасковья Артемьевна, тогда еще молодая женщина. Тулячка, она согрешила там с довольно известным тогда в Туле адвокатом Грушевским, который купил ей небольшой домик, в котором она поселила двух своих сестер и, оставив на их попечение сынишку, поступила к нам. Вынянчила она пятерых моих братьев и сестер, и стала как бы членом нашей семьи, в которой она осталась до самой своей смерти, лет через 30.
Горничная матери, Пелагея Петровна, тоже прожила в доме до смерти. Про нее сохранялось много анекдотических рассказов, вроде того, что, говоря отцу, что «мороза сегодня 10 градусов», она добавляла: «А сколько тепла, не знаю». Как-то она сообщила отцу, что пришел «позвоночник», т. е. мастер по звонкам. Вообще у родителей в доме до конца сохранилась до известной степени патриархальная обстановка большой семьи, и даже после революции мои сестры продолжали жить вместе с последней их молоденькой горничной, работая где кто мог, и когда она заболела туберкулезом, не расстались с ней до самой ее смерти.
В усадьбе ведал хозяйством «прикащик», коим долгие годы был А.Я. Немцов, бывший каптенармус одного из кавказских полков, со шрамом над глазом от раны, полученной в турецкую войну. Человек исполнительный, но большой жмот, себя не забывающий, он был очень не любим крестьянами, и позднее это, по-видимому, отразилось и на отношении их к матери, переставшей совершенно интересоваться хозяйством.
Особенно остался у меня в памяти кузнец Аполлон. Имя его отнюдь не гармонировало, однако, с его мрачной, некрасивой внешностью и угрюмым характером. Был он, кроме того, косноязычен, и возможно, что не вполне нормален, что не мешало ему быть прекрасным кузнецом в усадьбе. Когда я мог, я всегда убегал в кузницу «помогать» Аполлону, и ковал вместе с ним раскаленное железо, которое он затем ловко превращал в подковы и другие изделия. Аполлон был, однако, горький пьяница и погиб, замерзнув пьяный, возвращаясь в Гурьево из Хрусловского шинка; помню, что смерть его меня очень огорчила.
Жизнь в усадьбе текла тогда по обиходу, установленному во всей центральной России. Хозяйственный год начинался с весной, когда вывозился на поля навоз. За зиму он нарастал в конюшнях и хлевах настолько, что скотина почти что доставала спинами потолки, и теперь вывозить его собирались в усадьбе десятки крестьянских подвод. Обычно все работы сдавались соседним крестьянам еще с осени, когда они получали задатки, шедшие на уплату податей, главным образом, «выкупных» за землю платежей. Цена устанавливалась, главным образом, за уборку десятины, и была в те времена очень низкой. Не помню ее точно сейчас, но в памяти сохранилась у меня поденная плата за осеннюю и зимнюю работу взрослой работницы в 13-14 копеек, и девочки – в 9 копеек.
Когда сходил снег и поля обсыхали, начиналась весенняя вспашка и посев. У отца появилась первая в округе конная сеялка, вызвавшая большой интерес, соединявшийся, впрочем, с известным скептицизмом. Работать на всех новых машинах мало кто умел, поломки в них были часты, запасных же частей обычно не было, и приходилось сломанные части посылать для отливки в Тулу. Кроме того, многие инструменты, даже плуги заграничного изделия оказались непригодными в России, и в Гурьеве был целый склад тех из них, которыми не пользовались. Парные плуги были, например, рассчитаны на крупных заграничных лошадей, и наши мелкие коньки с ними не справлялись.
Вывозка навоза оставила у меня и посейчас воспоминания о различных его запахах, которые как-то незаметно переходят в воспоминания о весенней оттепели – одной из самых веселых пор для детворы – и о борьбе с ручейками, которые неизменно побеждали все попытки их запрудить. Вздувался Осетр, лед на нем синел, на мельнице разбиралась плотина, и вскоре начинался ледоход. На берегах реки появлялись рыбаки в надежде поймать в мутной воде щуку, единственную более крупную рыбу, которая у нас водилась, кроме несчастных пескарей. В двух верстах ниже, в Хрусловке, сносило в это время ежегодно мост, сообщения с Веневым прерывались на несколько дней, и затем переправа в Хрусловке производилась на пароме, пока мост не восстанавливался.
Совпадавшая с этим временем Пасха вызывала общую всюду чистку и приготовление к разговенью. Впрочем, из нашей семьи у Пасхальной заутрени никто в то время не бывал, как вообще в церкви. Мать моя была атеисткой, и когда в большие праздники в доме появлялось духовенство, молебен отстаивали отец и мы, дети, а мать никогда к нему не выходила. Как это ни странно, отец, раньше скорее безразличный к религии, на старости лет решил перейти в православие, правда, как он говорил, главным образом, чтобы не быть другой веры с семьей; выполнил он это, однако, только после революции, когда его не могли заподозрить, что делает он это из каких-либо земных побуждений. Не менее странным покажется, вероятно, многим, что все мы, его дети, выращенные в атмосфере полного безбожия, позднее все стали религиозными. Чтобы не возвращаться к этому, отмечу, что первой, кто меня научил молиться, была уже упомянутая старушка горничная Анисья, которая спала рядом с моей детской, и которую я часто видал долго и горячо молящейся. Позднее, когда я научился читать, я аккуратно читал в кровати все вечерние и утренние молитвы, чему меня научила няня Прасковья Артемьевна. Религиозность эта была, однако, поверхностной и не выдержала столкновения со школьной обстановкой, на 30 почти лет отдалившей меня от религии…