Много было пережито черных страниц в истории России. На нет сводили ее культуру восточные кочевники, Мамай, Тамерлан. Но самоубийство великого народа в припадке белой горячки являлось таким потрясающим зрелищем, еще не виданным ни в мировой истории, ни в истории революций, что корни этой патологической болезни, вероятно, пришлось бы искать в глубине веков.
Забыть эти картины буйного помешательства нельзя! Можно только, и то не всегда, усилием воли их не вспоминать!
Мы тогда случайно остались в стороне от погромной волны. Население было совершенно покойно, и только газеты да нелепые слухи волновали его: еще не прибыли агитаторы, занятые разореньем богатых имений Катковой (князей Щербатовых) по Волге и Елшанке. Была только в конце октября une fausse alarme[72]: будто орда дикой мордвы, тронувшись значительно севернее нас, лавиной двигалась к нам. Но немцы в колониях (в Скатовке и Ягодной Поляне в сорока верстах от нас) выставили против них до тысячи человек и перегородили им дорогу. Погромщики повернули в Аткарский уезд, где снесли с лица земли тридцать пять имений. Я была в ожидании ребенка, и, хотя это событие ожидалось не раньше Рождества, Леля умолял нас переехать к нему в Академию[73], волнуясь за переживаемые впечатления, которые могли отразиться на ребенке. Но оставить Витю одного в Губаревке в такое тревожное время являлось новой трагедией! Только после тревоги из-за мордовской орды, по настоянию самого Вити, я переехала с Тетей и Оленькой в Саратов, куда постоянно наезжал Витя. Но в Саратове начался бунт, еврейский погром. Кровь… Огонь…
Только наконец прискакавший Столыпин[74][75] положил конец безобразию, успокоил население, приняв энергичные меры, проявляя распорядительность и личную смелость. До тех пор полиция и войска, «защищавшие народ от погромщиков», дружно, вместе с последними выпускали пух из подушек и делали облавы на перепуганных торговок, грабя ларьки и мелкие лавчонки. Не так защищал он свою губернию, когда еще до 1905 года начались болезненные проявления грядущего бедствия! И когда в 1907[76] году Столыпин был назначен Министром Внутренних Дел, задетый этим N. N. желчно съязвил: «Ну, и поздравляю! Допустил он сжечь и разорить всю Саратовскую губернию, также допустит он разорить и всю Россию».
Леля продолжал нас усиленно звать, «ради ребенка» (одного я уже потеряла). В ноябре мы переехали в Петербург. Витя остался один. Боже мой, как ужасно было, проезжая Кирсановским уездом, видеть ночью зарева пожаров в окна по обе стороны вагона!
В Петербурге Тетя с Оленькой устроились в квартире вместе с кузиной Граве[77]. Леля с Наташей перетащили меня к себе, в Академию, окружив меня заботами и вниманием. Но и в Петербурге ноябрь 1905 г. был ужасен! А главное, Всероссийская забастовка железной дороги, почты и телеграфа разъединили меня с Витей, остававшимся на своем посту земского начальника в Губаревке! Это удваивало мою тревогу и терзанья.
Как было пережито это время, один Бог ведает! Вдруг, в начале декабря, Министерство внутренних дел перевело Витю в Минск членом губернского присутствия! Перевод этот был совершенно неожидан и даже нежелателен. Произошел он, вероятно, не без ведома тетушки А. П. Козен, которой вовсе не нравилась должность Вити d’un zemski natchalnik. Она отрицала это, может быть, и позабыв свои беседы с Е. Г.[78] Но факт был налицо. Назначение было пропечатано в Правительственном Вестнике. В. М. Пуришкевич[79] прочел об этом и прислал жену спросить меня, известно ли это мне? Конечно, нет! Я была поражена. Телеграф еще не действовал, но обещали скоро восстановить сообщение.
Разновременно было послано Вите три телеграммы: о назначении его в Минск, о рождении у него сына и о кончине ребенка[80]. Эти три телеграммы были получены Витей одновременно в Сочельник, и с первым поездом он прилетел, огорченный нашей горестной утратой и возмущенный назначением в Минск без его спроса. Он приехал отказываться. После всего пережитого не только за последние месяцы, но и на протяжении всего этого несчастного 1905 года мне было все равно. И я предоставила Вите одному решать этот вопрос. Он бурчал, негодовал, подозревал всех тетенек в мире в кознях против него и решительно упирался с переездом в Минск, ссылаясь на необходимость закончить продовольственную компанию в своем участке.
Тем временем и минская администрация встретила назначение Вити из Петербурга с не меньшим возмущением. Губернатор Курлов[81] протестовал, настаивал на своем кандидате, заместителе начальника Минской губернии Глинке. Министерство не уступало и дважды напоминало Вите о необходимости поторопиться в Минск. Но Витя только в марте «согласился» съездить в Минск, и то условно, посмотреть, что его там ожидает. К счастью, в минском губернском присутствии открылась вторая вакансия, что бывает обычно очень редко. Глинка был удовлетворен, и Курлов примирился. Покорился и Витя, побывав в Минске. Его назначение было очень лестное. Непременный член считался третьим лицом в губернии. В начале апреля мы оба переехали в Минск, заняв два больших номера в лучшей гостинице на Захарьевской – отеле «Гарни» польского помещика Ленского. Мы не пытались даже устраиваться с квартирой, как товарищи Вити по службе Глинка и Щепотьев, мы боялись пускать корни в Минске и хотели быть готовыми в любое время вернуться в Саратов. Друзья Вити в Саратове так уверенно это обещали! Кропотов и Юматов, занимая ту же должность в Саратове, со дня на день ожидали повышения вице-губернатора, и тогда Витя непременно заранее будет предупрежден! И мы непременно тогда вернемся в Саратов! Но прошел год, два и три. Ожидаемой перемены не было, а мы все также ожидали ее в том же отеле «Гарни»!
Но после пятнадцати лет тревожной, тяжелой и ответственной службы земского начальника Витя теперь уж не мог не оценить своего нового положения: сравнительное благосостояние, кабинетные занятия (Витя заведовал судебным отделом губернского присутствия), давно не испытанное спокойствие и безопасность.
В темные осенние ночи просто не верилось, что можно еще жить так покойно, ложиться спать, не опасаясь поджогов, нападений в крепких стенах «Гарни» со швейцаром и полицейскими на Захарьевской. Мы жили впервые для себя и друг для друга без душевного разрывания за окружающее; напротив, мы жили в большом, очень дружном и симпатичном обществе, которое встретило нас очень радушно. Отвыкшие в последние годы от общественной жизни, теперь мы с Витей почти ежедневно бывали приглашены на обеды, вечера и, со своей стороны, несмотря на жизнь в отеле, сумели устраивать в ответ и у себя, хотя и скромно, несколько обедов и вечеров. Казалось, нас прибило к какой-то счастливой пристани, где все за что-то нас полюбили и незаслуженно ласкали. Одно отравляло эту счастливую жизнь: разлука с семьей и Губаревкой. Это постоянно терзало и томило меня! Зимой, когда я знала Губаревку под снегом, а семью мою в Петербурге, я была покойна. Но, как только солнышко светило по-весеннему, поднималась тревога: как справятся с посевом, зацвел ли сад? Что жеребята? Всеми фибрами связанная с хозяйством в Губаревке, я следила шаг за шагом за ним путем переписки с преданной Ольгой Тимофеевной, Гагуриным Васей и др.
Но с моим отъездом в Минск и Леле предстояло позаботиться о Губаревке. Как было взваливать на него столь привычные мне заботы о хозяйстве? Ведь он приезжал отдохнуть на два-три летних месяца с семьей и все-таки усиленно тогда работал над своими научными трудами, забираясь с шести часов утра на вышку бельведера. Где же ему было доглядеть за полевыми работами? Свеча горела бы с двух концов. Поэтому все три лета подряд я спешила из Минска в Губаревку, где Тетя с Оленькой тосковали в разлуке с нами. Витя, отпуская меня, и сам вырывался в Губаревку в отпуск, но все это было нелегко! Одного месяца для хозяйства было мало. Когда же Витя оставался в Минске, он страшно тосковал. Тогда сердце разрывалось и за него. С Лелей была семья, a Витя был один! Езды двое суток, не наездишься. В последнее лето 1908 года я провела в Губаревке четыре месяца. Витя приезжал тогда в Губаревку из Минска два раза, его второй отпуск кончался четырнадцатого октября, но подобные отлучки не были терпимы на службе и уже вызывали ропот сослуживцев.