Леля не мог не принять к сердцу все эти вопросы, которые я не умела решать сама. «Я был бы спокоен за Губаревку, – писал он, – а главное и, конечно, прежде всего, лето не было бы отравлено разлукой».[82] В этом-то и была вся беда. Леля совсем не мог жить без семьи. О том говорили все его письма к родителям в детстве и молодости, а теперь он писал то же Шунечке[83] в их редкие и краткие разлуки. Но теперь, счастливый семьянин, хотя он допускал разлуку с нами и по целым зимам, но летом мы все же должны были собираться в Губаревке. Каждое лето, без исключения, мы проводили все вместе в Губаревке. Не удивительно, что мы с ней так сжились, что другого места летом и представить себе не могли. Да и была же она так хороша с ее дивным дубовым парком, яблоневыми садами и холодными ключами, бившими в глубоком овраге прямо из земли семьюдесятью родниками.
Постройки, воздвигнутые дедушкой, не были дворцами, но были еще крепкие, каменные. Мы любили их, и сады, и парк, занимавший до семидесяти десятин, потому что, кроме красоты природы, в них впервые было пережито все то, чем стоит помянуть жизнь и благодарить за нее! Приютившись в глубокой долине, у подножья лесного кряжа гор, Губаревка и окрестности ее, называемые саратовской Швейцарией, не могли не будить восторга своей красотой. За нами теперь поднимались «душечки», дети Лели, и они уже, эти три девочки, начинали слагать стихи, воспевавшие летнее утро, вечернюю зарю, лунную ночь, впервые поразившие их своей красотой в Губаревке, где они проводили лето всегда с самого раннего детства. А кто бывал в Губаревке и любил ее, тот поневоле узнавал тоску о ней, что немцы называют Heimweh, а французы mal du pays, то, что никакими клещами не вырвешь из сердца человеческого, потому что никакая красота чужих стран не заменит родины, не географически раскинутой на сотни верст родины, а того клочка земли, где красота природы тесно связана с переживаниями детства и юности.
И вот переезд в Минск грозил мне этой болезнью. Долго боролась я с ней, вырываясь летом из Минска, но как быть дальше, как согласовывать службу Вити, когда он более не был земским начальником в Губаревке, с хозяйством и жизнью в Губаревке, неразлучно со своей дорогой семьей? Голос благоразумия говорил мне, что нельзя же службу Вити принести в жертву моим фантазиям, что Витя, хотя и глубоко привязан к нашей семье, но он любит самостоятельность и независимость. Благодаря деликатности Лели и Наташи, у нас не было никаких трений в совместной жизни, но Витю подчас тяготил тот однообразный строгий режим, который держался в Губаревке. Леля с Наташей приезжали летом отдыхать от городской суеты, а Витя был живой, общительный и не знал усталости. Он не был большой любитель деревенской жизни и сельского хозяйства, проводить теперь лето в Губаревке без службы на отдыхе было не в его характере.
Тот же голос благоразумно подсказывал, что Витя все реже и короче будет приезжать в Губаревку «в гости», и поэтому реже и меня отпускать, если я не создам ему независимый, собственный угол. Наличие трех домов в усадьбе позволяло нашим семьям жить, не стесняя друг друга, но так как по семейному разделу Губаревка была присуждена Леле, то считать себя хозяином в усадьбе, распоряжаться в ней Витя, конечно, не мог. Мы с сестрой рассчитывали зимой получить ссуду за проданные Липяги, и мне уже приходило в голову купить какую-нибудь усадьбу, только усадьбу поблизости от Губаревки. Мы пробовали поговорить с ближайшими соседями Розенберг в Вязовке, Минхи в Полчаниновке, даже с Трироговыми в Аряши. Но никто не хотел расставаться со своими усадьбами. Впрочем, все это лишь trompe-faim[84], утешала я себя, ничто не заменит мне Губаревки!
И когда в эту долгую теплую осень я особенно хлопотала о разбивке молодого фруктового сада за домом Лели, на бывшем гумнище, о взмете плугом под весенний посев луговых трав, о ремонте конюшни для дома выращенных жеребят, я особенно чувствовала тоску из-за разлуки со всем этим. Мы с сестрой, понимавшей меня, стали фантазировать: почему бы Леле не согласиться получить двенадцать-пятнадцать тысяч из ожидаемой Липяговской ссуды за право считать Губаревку нашей? Ведь это ни на йоту не изменит их дачной жизни, то есть отдыха на лоне природы? У них с Наташей три дочки. Могут появиться три зятя. Ну как они разделят Губаревку? Неужто разделят на кусочки? Не лучше ли ему будет выделять их деньгами? И тогда эти двенадцать-пятнадцать тысяч, в придачу к его капиталу, не испортят дела, а Губаревка останется неделимой и достанется той из них, кого мы с сестрой сочтем наиболее способной любить и холить Губаревку, если и у нас с Витей не будет ребенка в меня, а не в Витю, который всегда предпочел бы выдел деньгами. Но Губаревка должна быть неделимой и неотчуждаемой, как маленький майорат, имение семьи, а не отдельного члена семьи. Леля, получив этот фантастический проект, взволновался. Нет, Губаревка была и ему дорога! Он не хочет к ней относиться, как дачник. Но он был бы счастлив, если бы мы с Оленькой считали себя совладельцами в Губаревке или же взяли ее в долгосрочную аренду. Об этом уже было много разговоров летом. Губаревский климат мало располагал к арендаторской деятельности, а совладенье не решало вопроса. «Не понимает Леля своей пользы, так же, как и я, своего убытка», – говорили мы с сестрой. Отдавая более половины своей ссуды, я лишалась добровольно капитала, который сможет нас с Витей поддержать на жизненном пути… за призрачное право, так как служба Вити все же не позволит мне жить безвыездно в Губаревке, а превратить Витю в фермера немыслимо.
«Я предлагаю такой порядок, – писал Леля, не внимая моим словам, – при котором мы все будем чувствовать себя в Губаревке, как у себя, как, впрочем, мы чувствовали бы себя в чужом имении, при чужом правлении. Для этого я и хочу сделать вас совладельцами Губаревки, а тебе вручить ведение нашего общего дела. Мое предложение ничуть не меняет против того, что было раньше, когда ты хозяйничала в Губаревке. Напротив, оно точнее определяет сложившиеся отношения. Кто помешает тебе работать и заводить что-нибудь в общем нашем имении? Всячески желал бы сохранить тебя для общего нашего дела и удержать тебя от покупки другого имения. Ты, кажется, упускаешь из внимания твои прошлые страданья от безденежья и готова зарыть все деньги опять в землю. Я готов для отвращенья этого поступиться и своими интересами. Но обсудим это дело всесторонне при свидании, а пока оставим вопрос совсем открытым».[85]
Я очень жалела, что подняла этот вопрос с Лелей, да еще путем переписки. Лелю взволновала не так моя просьба, которую он рассчитывал удовлетворить «совладением», а то, будто я огорчусь, получив отказ в ней, будто я рассержусь. Но я нисколько этому не огорчалась, чувствуя несостоятельность этого проекта. Витя одобрял его, потому что не терял надежду скоро-скоро получить перевод в Саратов, и даже не входил в рассужденья об условиях этого приобретения. Оленька горячо настаивала, потому что ей мерещились будущие зятья Лели, которые будто заставят ее на старость лет (она была уверена, что переживет всех нас), «скитаться», покинуть Губаревку, проводить лето по городам. Тетя мечтала о только том, чтобы скорее, вырвав нас из Минска, вернуть в Губаревку. Но мне было достаточно слов Лели, что он любит Губаревку, что он считает ее достоянием своих детей, что его огорчило бы отказаться от нее, чтобы отбить у меня желание фантазировать в этом направлении. «Нами с тобой руководит не эгоизм, а лишь любовь к Губаревке и к нашим семьям, – писала я ему в ответ, – поэтому все образуется к лучшему, и ради Бога, не думай, что я сержусь! Как могу я сердиться на тебя за то, что ты любишь Губаревку так же, как и я. Напротив, счастлива этому и надеюсь, что ты сумеешь в твоих дочках зародить такие же чувства к ней. А пока мы с Витей все еще связаны его службой, а мое дело – и о нем заботиться, о его вкусах, он у меня не любитель сельского хозяйства».