Горлис мысленно улыбнулся такой подозрительности. Доклады по определению не могли оказаться одинаковыми. Общего в них никак не могло быть более трети. Поскольку у заказчиков имелись разные интересы: французам, обладавшими многими дальними колониями, были важны не только европейские дела, но и заокеанские; австрийцам – континентальные события и немного Латинская Америка (да и то, кажется, лишь из-за странной габсбургской ностальгии); российских же чиновников ланжероновских канцелярий интересовало всё понемногу (в том числе, из-за увлекательности заморского чтения), но прежде всего дела ближние – турецкие и австрийские.
Сдав российский вариант доклада на двух языках, Горлис вновь «прошелся по Невскому». По сравнению со вчерашним днем ничего нового не услышал. Дело – к концу недели, Ланжерона в канцелярии нет, и другие уж тоже мыслями на отдыхе. Опять сходил на «кофейный обед» с русскими приятелями. А те были именно что русскими, несмотря на разницу во внешности и именах. Далибич, к примеру, родился уже здесь в семье серба, переехавшего в середине прошлого века из Османской империи. Приглашение сербов, обижаемых турками, в вечно грозящую мятежами Украйну было решением очень мудрым и сильным. Так посреди старых казацких частей и полков появились Славяно-Сербия и Новая Сербия. К сожалению, для Петербурга дальнейшее развитие сего процесса не случилось. На фоне чахнущих османов большинство сербов предпочитало бороться за автономию или даже независимость своей Родины, а не уезжать далёко, где у них также возникали споры, уже другие – с местным населением. Что до Далибича, то в нем из сербского оставалось только имя, и он чувствовал себя теперь человеком русским, что для него было почти синонимом слова «славянский».
Примерно так же было и с Горенко, и со Шпурцманом. Горенко уж и сам не помнил (или же не хотел помнить), откуда его дед-прадед, всё напирал на матушкину линию семейства, выслужившую наследственное дворянство где-то в коренной России. Но поскольку по женской линии дворянство не передается, то сам он такого статуса не имел, добывая его верною службой. Потому Горенко не раз со смехом говорил, что с удовольствием расстался бы со своей фамилией, имеющей это смешное, хохлацкое «Г», да еще и в самом начале. На какую? Да на любую! Хоть на ногайскую или татарскую.
Предки же Шпурцмана были из остзейских немцев, как показалось Горлису – курляндских мест. Как-то давно, когда он рассказывал за нечастым тогда совместным кофеем о своем вояже по Балтийскому морю, при упоминании порта и города Виндавы[15] Шпурцман оживился и проявил немалые познания. Из чего можно было предположить, что его предки оттуда. И вправду, оказалось, что у Шпурцманов, не баронов, однако всё же дворян, имеется славная мыза над морем под Виндавой, а также дом в курляндской столице Митаве[16]. Одновременно с этим Шпурцман с гордостию сообщал, что сам он родился уже в главной столице державы – Санкт-Петербурге, где его родители проживали чаще. Но судя по тому, что о родовитости или древности своего рода не заикался, то происходил, видимо, из ремесленных цехов Митавы или Виндавы. Хотя, кто знает… Ну и, в отличие от Горенко, коему малороссийский язык интересен не был и казался бесполезным, остзеец знал немецкий не хуже французского – всё же оба сих языка в Российской державе важные.
Так, сдав последний отчет и доев последний расстегай, Горлис отправился на угол Преображенской и Полицейской в большой съезжий дом. Правда, сам он предпочитал называть это здание короче и одним словом – полицмейстерство. А тут уж прямиком прошел в кабинетик Дрымова…
Согласно давним законам об «управах благочиния», частный пристав должен был проживать в той части города, над каковою осуществлял надзор. Афанасий оное правило соблюдал неукоснительно, взяв жилище в доме на Форштатской улице, названной так, поскольку она разделяла Военный Форштат, то бишь первую часть города со второю, находившейся под Дрымовым. Дом расположился в квартале, прилегающем к самому оживленному из поднадзорных мест, Вольному рынку. Но, с другой стороны, и до съезжего дома было совсем близко – три квартала, так что не нужно было тратиться на извозчика. Ну, разве что в сильный дождь – на еврея-переносщика, недорого переправлявшего на другую сторону улицы без ущерба для обуви и одежды. (За исключением тех не очень частых случаев, когда переносчик спотыкался да падал.) Однако древние законы не запрещали частному приставу иметь отдельный кабинетик в большом съезжем доме, находящемся вне пределов II части.
Итак, Натан прошел к Афанасию, по дороге отметив трех человек, переминавшихся с ноги на ногу у входной двери в дрымовский кабинет. Комната, ставшая местом постоянного нахождения частного пристава и важнейших его документов, была мала размером. Несмотря на это, хозяин чрезвычайно ею гордился. Это вообще свойственно людям, недавно получившим повышение и еще не вполне привыкшим к новым признакам своего положения.
Здороваясь с Дрымовым и слушая его рассказ о важных новостях, Натан чувствовал некоторую неловкость оттого, что, по его ощущениям, в кабинете что-то изменилось, но он никак не мог уловить, что именно. И наконец успокоился, определив это. Вот в чем штука: преобразился внешний вид любимой дрымовской иконы – «Святые апостолы Иасон и Сосипатр, просветители Корфу», изображавшей двух строгих бородачей в скромных тогах. На иконе, висевшей в красном углу, появился серебряный оклад – правда, лишь по краю, по окантовке, то есть не самый щедрый. Однако и он многое менял не только в ней, но и во всем кабинете, добавляя ему солидности. И ничего такого особенного в этом как будто не было. Однако всё ж появлялся вопрос: а откуда средства, которых, как в сердцах крякал Дрымов, вечно не хватает? Ну да бог с ним.
Тем более что в рассказываемом Афанасием было что послушать. Его подчиненные, получив рисунок, портрет убитого, пошли разговаривать с ямщиками. Результатов никаких это не дало… Да погоди, любезный читатель, едко посмеиваться, это ж только начало рассказа… Тогда рисунок, уже несколько изгвазданный, взял Дрымов и сам отправился общаться с возницами. Представьте себе, результат немедленно появился. Глядя на рисунок, сделанный с лица убитого, так, чтоб уверенно, его никто не признал. Но трое заявили, что вроде немного похоже. Однако же полной убежденности нет. И, самое скверное, не сказали, потому как «не помнят», видишь ли, откуда и куда возили изображенное на рисунке лицо…
– Поэтому их сюда привел. Там за дверью стоят. Надобно их допросить. А тут же это, я бы сказал, легче, – пояснил Дрымов.
Почему легче – говорить не стал. Но Горлис и сам понимал – страху больше. Опять же – не видит никто. Проще пугнуть словом и делом, кулаком то бишь. И узилище рядом – его в Одессе как огня боятся. Молчать будут – можно на ночку-другую там оставить, пускай погниют маленько, клопов покормят, память-то и улучшится…
Да, вот это было то, что Натан более всего не любил. Допрос с пристрастием. Видок тут тоже разное говорил, кое-что и такое, что пересказывать тяжело, а вспомнить страшно. Однако правды не спрячешь, имелась в этом деле и такая сторона. Видок только наказывал: в подобном опросе важно не переусердствовать, не запугать человека так, чтобы он наговорил не имевшего быть, что уведет дело в ложную сторону.
– Ну что, господин Горлиж, не побрезгуй, зови сюда этих «двенадцать спящих дев»[17].
– Так там только трое. И мужики…
– Ну, их и зови. Будем с ними еще раз наново разговоры разговаривать.
Кабинетец был мал для пятерых человек. Но как-то в нем разместились. Особа Дрымова в сей ситуации доминировала как по центральности занимаемого положения, так и по объемности фигуры. Натан сидел в уголке, по возможности неприметно. Но именно это, кажется, пугало вошедших более всего. Чего можно ждать от Дрымова – ничего хорошего – они представляли довольно точно. А вот на какие еще зверства и жестокости способен этот неизвестный молодой человек, оставалось непонятным. Что, пожалуй, страшило.