— А вы? — спрашивает он.
— Я окончила Ганн Хайд Скул, — эта школа находится вверху списка лучших в стране, и ее считают подготовительной ступенью к Стэнфордскому университету. — В Пало-Альто.
— Замечательная школа. Там учились многие мои друзья.
Мы не ищем общих знакомых, и спасибо ему за это. В школе я жила в собственном мире и практически не пересекалась с одноклассниками. Все равно я не могла привести друзей к нам в дом: поведение моего отца была чересчур непредсказуемым. Ему нельзя было доверять. Если бы кто-нибудь увидел, как он орет, репутация, которую я упорно создавала в классе, была бы погублена. Правда, отец всегда превосходно держался в кругу членов индусской общины или коллег. Он получал удовольствие от образа властного мужчины, щедрого по отношению к своим детям и делающего для них все. Но наши школьные друзья не имели для него значения, поэтому перед ними он не боялся проявить жестокость или унизить нас.
— Потом Стэнфорд.
Дэвида это явно произвело впечатление:
— А в каком холле вы жили?
Большинство стэнфордских учащихся, увлеченных студенческой жизнью, хотят жить в студенческом городке и выбирают одно из общежитий. После первого года обучения они решают, жить ли им и дальше в том же самом холле или искать жилье выше классом. Выбор холла во многом определяет ваш последующий опыт. Тот опыт, которого я была почти лишена.
— В «Робл-холле». Я поселилась там через несколько месяцев после начала учебы, — произношу я раньше, чем успеваю подумать. — До этого папа не разрешал мне жить в общежитии.
— Почему? — Дэвид не может скрыть удивления.
Не желая терять надо мной власти, папа не позволял мне поселиться в комнате, которую мне отвели.
— Я не знаю.
Я и в самом деле не знаю, как объяснить это Дэвиду. Я умоляла отца разрешить мне жить в холле, но он постоянно отказывал. В конце концов я пошла к декану факультета и изложила ему ситуацию. Университет отправил родителям официальное письмо, в котором их предупредили, что, если я не буду твердо придерживаться университетских правил, меня отчислят. Отец не хотел подвергнуться такому унижению в глазах друзей и уступил.
— Может быть, он был не готов отпустить свою маленькую девочку, — он вынимает бумажник из заднего кармана и достает оттуда фотографию девочки лет шести. — Будучи отцом такой малышки, я могу понять, как это трудно.
— Она красивая.
— Ставлю это в заслугу бывшей жене, — он перехватывает мой взгляд: — А у вас есть дети?
— Нет, я никогда не была замужем, — его вопрос напоминает мне, кто я такая и кем буду всегда. — У меня даже бойфренда нет.
Он пытается скрыть недоверие и не спрашивает почему. По-видимому, он считает, что всему виной мои путешествия. Мой возлюбленный — мой фотоаппарат. Так я оправдываюсь перед любым мужчиной, который подходит ко мне слишком близко. Тьма, моя постоянная спутница, оставляет мало места для света любви.
— Сколько лет вашей дочке? — спрашиваю я, меняя тему разговора.
Его лицо светлеет. Постоянный предмет моей детской зависти — отцы, любящие своих дочерей.
— Ей пять, — он дотрагивается до стетоскопа, свисающего с груди. — Ее зовут Алексис. Моя бывшая и я — ее опекуны.
— Вы счастливчик, — это не пустые слова. На снимке красивая девочка с улыбкой, которая греет сердце. Дети — мои любимые объекты для съемок. В детской невинности много красоты.
— Куда же вы поедете в следующий раз? — спрашивает Дэвид, пряча бумажник обратно в карман.
— Еще не решила, — видя его смущение, я добавляю: — Я нашла место, где никогда не была. Надеюсь, то самое, которое искала.
— Какое именно?
Я отвечаю не сразу.
— Два года назад я была в одном монастыре в Китае. Я жила вместе с монахами, наблюдала за их повседневной жизнью. Каждый день они вставали в одно и то же время, ели одну и ту же еду, — повторяя слова, я каким-то странным образом успокаиваюсь. — Сидя рядом, они медитировали часами. Их лица выражали удовлетворение, которое мне потом редко приходилось видеть. Но они были целиком отгорожены от мира.
— Одиночество?.. — догадывается он и, кажется, сам удивляется этой мысли.
— Они казались счастливыми, — говорю я, желая защитить их. Палата начинает сжиматься вокруг меня. Я открыла ему слишком много и теперь чувствую себя уязвимой. Хочется убежать в ванную комнату, находящуюся справа, и запереться на замок. Горло словно сжали тиски. Тело отца неподвижно лежит под чистой белой простыней. Я забыла о нем, но он, подобно черной тени, нависает надо мной. Он всегда рядом, он всегда наблюдает за мной.
— Мне следует отпустить вас к пациентам.
И, не дожидаясь, пока он уйдет, я первой выхожу из палаты. Зная, что вернусь, потому что не могу иначе.
* * *
Я гуляю с Тришей в парке, расположенном среди холмов Саратоги. Сначала мы ехали по узкой дороге с односторонним движением, ведущей вдоль горы, а потом взобрались на вершину. Отсюда мы обозреваем город и его окрестности, а потом отыскиваем на траве местечко и усаживаемся. Поскольку сейчас полдень, народу в парке немного: несколько туристов и парочка следящих за фигурой мамаш с малышами на буксире. Кроме них — только мы.
Радуясь тени большого дерева, я прислоняюсь к стволу и наблюдаю, как Триша распаковывает легкий завтрак и раскладывает его на клетчатой скатерти. Она расставляет приборы так старательно, будто это званый обед, а не пикник на траве.
Я прячу улыбку, хвалю ее за выбор блюд и откусываю кусок еще теплого французского хлеба.
— Очень вкусно, — говорю я. Она ставит на скатерть миску с фруктами и контейнер, наполненный чем-то похожим на раздавленные оливки.
— Это оливковый спред? — спрашиваю я, дотягиваясь до фруктового ножа.
— Тапенада[13],— поправляет Триша, прежде чем понимает, что стоило бы промолчать. Она застенчиво улыбается и говорит: — Извини.
Я спешу уверить ее, что не обиделась:
— Это ведь действительно тапенада.
Откусив еще один кусочек хлеба, я смакую оливки с перцем и чесноком.
— Спасибо тебе за этот ланч. Я рассчитывала только на печенье и кофе.
— Ты разве помнишь? — удивленно спрашивает Триша. В четырнадцать лет она впервые увидела фильм «Завтрак у Тиффани». Она решила, что Одри Хепберн — ее кумир, и целый год завтракала датским печеньем и пила кофе без кофеина.
— Я даже еще помню вкус этого печенья. Ты ведь заставляла меня есть его вместе с тобой, — произношу я с содроганием. — До сих пор видеть его не могу.
— Прости меня, — говорит Триша, хотя мне кажется, что она имеет в виду что-то другое. Мы молча едим, прислушиваясь к шуму листвы на ветерке. В юности мы редко молчали вдвоем. И то, что мы молчим сейчас, заставляет меня осознать, что мы обе повзрослели, но продолжаем находить утешение в общении друг с другом.
— Где тебе нравилось жить больше всего?
Триша удивляет меня этим вопросом. За все эти годы она ни разу не спросила, где я живу.
— На Сейшелах, — отвечаю я без колебаний. — Это маленький остров в Индийском океане. Население — около девяноста тысяч человек.
Я вспоминаю, как спала в палатке на берегу, просыпаясь каждое утро под звук океанских волн, разбивающихся о берег.
— Ты была совсем одна? — спрашивает она в ужасе.
Я хочу объяснить ей, что одиночество не зависит от того, есть ли рядом люди, что мое одиночество — неотъемлемая часть меня. Но если я скажу это, обрушится град вопросов, на которые у меня нет ответов.
— Да, я была одна.
— Могу себе представить.
Триша берет из миски несколько виноградин и жует их. Она предлагает виноград и мне. Я беру целую пригоршню. Поставив миску на место, она пристально смотрит в сторону леса.
— Одна мать ищет родителей для своего новорожденного ребенка, — говорит она. — Эрик хочет усыновить его.
— Разве это не чудесная новость? — спрашиваю я, полагая, что это так и есть.
— Может быть, — произносит она тихо, но на ее лице написано другое. Я, поощряя ее продолжать, спрашиваю, почему у нее нет детей, хотя она всегда их хотела. Но она внезапно указывает на птицу, расхаживающую поблизости. Мы смотрим, как она подходит к нам.