— Нет! — Джия падает на диван. Ее глаза широко раскрыты, она молча умоляет мать верить ей. — Никогда. Что ты? Это просто невозможно.
Конечно, Марин знает, что Радж не способен на такое. Но ведь она сама только что ударила дочь. Теперь Джия не может сказать о ней то же, что об отце. Больше не сможет.
Джия постукивает ногой по полу, всем своим видом показывая, что хотела бы очутиться в другом месте.
— Мне нужно идти.
Марин, так и не поняв, как действовать дальше, резко произносит:
— Это не должно повториться.
Она не собирается играть с дочерью в детскую игру «Двадцать вопросов», раз та точно знает ответ, но отказывается говорить.
— А сейчас скажи мне, кто избил тебя.
— Это моя жизнь.
Диван уже не может служить ей убежищем. Джия встает и подходит к письменному столу. Она берет в руки собственную фотографию, на которой запечатлена в возрасте пяти лет. Тогда она завоевала свой первый трофей — пришла третьей в заплыве. Едва не лопнувшие от гордости родители наснимали целую пленку.
Марин берет фотографию из ее рук и смотрит на нее. Снимок показывает, какой должна быть жизнь Джии: успех везде и всюду.
— Джия, послушай!
— Нам не о чем разговаривать.
И, не сказав больше ни слова, она выходит из комнаты, оставив Марин смотреть в пустоту.
Соня
Я езжу по городу, старательно избегая больницы, и все же, сама того не желая, приезжаю туда. Обычно я сижу на больничной парковке и смотрю на здание, в котором находится мой отец. Иногда, когда я не в состоянии сопротивляться самой себе, я вхожу в больницу. Я борюсь с желанием увидеть отца. Какая-то часть меня отказывается поверить, что он болен, что он не в состоянии двигаться и говорить. Посещая его, я убеждаюсь, что он все еще парализован и не может напасть на меня. Это невозможно принять. Его власть над нами была всеобъемлющей, его влияние на нас — беспредельным. Скажи мне кто-нибудь, что наша история закончится таким вот образом, я бы рассмеялась. Ответила бы, что это невозможно. Мне было предназначено находиться в конце бесконечной цепочки людей, стремящихся к счастью, а он… Ну, он был тем, кто требовал, чтобы я осталась там навсегда.
— Почему? — я спрашиваю его впервые в жизни. В детстве мне это никогда не приходило в голову. Я принимала насилие, как другие дети принимают любовь, — как неотъемлемую часть своей жизни. Лишь поступив в Стэнфорд, я начала размышлять над тем, что не всех детей растили так, как нас. Сейчас мне кажется это почти наивным, но если побои — норма вашего воспитания, вы не задаетесь вопросами о них. Возможно, для моей психики до восемнадцати лет было бы слишком тяжело признать, что меня избивали, в то время как другие росли в любви. Это и сейчас так. Я боюсь того, что может случиться, если он откроет глаза. Если он снова получит возможность причинять мне боль, когда я и так разбита на черепки.
— Почему ты забрал себе так много из того, что тебе не принадлежало?
— Рад увидеть вас снова.
Я не услышала, как вошел Дэвид. Я внезапно прихожу в себя и сторонюсь, уступая ему место у аппаратуры. Я смотрю ему в лицо, желая понять, не подслушал ли он меня, но его лицо выражает обычную доброжелательность.
— Мне лучше выйти? — спрашиваю я.
— Нет-нет, все в порядке.
С помощью стетоскопа Дэвид слушает у отца сердце. Я молча наблюдаю за ним и гадаю, каков будет результат. Он щупает у отца пульс и смотрит на мониторы. Сделав заметки в своем блокноте, он бросает взгляд на меня:
— Состояние стабильное.
— И вы до сих пор не знаете, почему он в коме?
Мне нужно знать причину. Мне нужно знать, что он наказан за все, что натворил. Я хочу услышать, что он страдает, что его телу больно, что моему отцу так же страшно, как было нам каждый день.
— Мы продолжим делать анализы, но в данный момент можем указать только на его диабет. У него угрожающе низкий инсулин.
— Это нормально?
— Для своего возраста он был на редкость здоровым человеком. Не пил и не курил, — Дэвид снова заглядывает в свои записи. — Говорят, он много ходил пешком ради тренировки.
Он хочет уйти, ему пора к другим больным, которые ждут его. Я смотрю на отца и внезапно понимаю, что не могу оставаться с ним наедине. Я столько лет провела сама с собой, что теперь тоскую по общению.
— Вы были его лечащим врачом? — спрашиваю я, не сумев сдержаться.
— Нет, — Дэвида, кажется, удивляет, что я не знала этого. — Я ординатор. А его лечащий врач — терапевт. Мы вместе наблюдаем за его состоянием.
— Это хорошо, — мне непривычно вести вежливый разговор. Мне это никогда не удавалось. Я читала, что дети, подвергавшиеся насилию, став взрослыми, часто испытывают трудности в общении. Какую терминологию ни используй, но мне всегда было спокойнее вдали от людей, а не среди них. — Спасибо.
Он снова собирается уйти, но почему-то передумывает. Он останавливается и внимательно смотрит на меня:
— Ваша мама упомянула, что вы вернулись домой из-за болезни отца. Она спрашивала, не станет ли ему лучше к вашему приезду. Простите, что мы пока не сумели ему помочь.
— Она сказала, что я приеду? — я останавливаю его, загораживая дорогу. Я потрясена тем, что она говорила обо мне. — Когда это было?
— Через несколько дней после того, как он поступил в больницу, — Дэвид смотрит на меня, пытаясь понять мою реакцию: — Надеюсь, я не сболтнул лишнего?
— Нет, — я отступаю на шаг в сторону. — Просто я удивлена, — я обхватываю руками плечи, надеясь защититься от холода, разлитого в воздухе. — Что еще она сказала?
Так странно просить постороннего человека проникнуть в мысли моей матери.
— Она упомянула о том, что вы путешествуете по миру, — говорит он ласково. — Она явно гордится вами.
Он неправильно понял. Мама всегда ненавидела мои путешествия. Они означали, что я потеряна для нее, что одной дочерью у нее стало меньше. А кроме материнства, она не имела стимулов в жизни, потерявшей смысл в тот день, когда отец впервые ударил ее.
— Я путешествовала не так уж много, как вы думаете. И в основном по работе.
— Фотографировали?
— Да, — я думаю о местах, где побывала, но еще больше о тех, где еще не была. — Фотографировала.
— Куда же вы ездили?
Не могу сказать, спрашивает ли он из вежливости или искренне заинтересован.
— Я знаю, вы заняты. Не хочу задерживать вас.
— Не беспокойтесь, — он смотрит на свои наручные часы: — Я сегодня обгоняю график. Удивительно! Обычно я опаздываю, — он улыбается, и я невольно улыбаюсь в ответ.
— Я объездила Европу, Азию и все Соединенные Штаты, — я говорю об этом без гордости и без хвастовства. Сами по себе путешествия не имеют для меня особенного смысла. Места смешиваются в моей памяти, лица людей, которых я встречаю, тонут в море других лиц. Не так уж важно, где я нахожусь, — главное, что не там, где была раньше. Я еще не решила, куда поеду потом. Не в Нью-Йорк, где узнала о болезни отца. Куда-нибудь, где воспоминания не будут преследовать меня.
— А вы? — спрашиваю я, стараясь быть вежливой. — Вы часто путешествуете?
— Не так часто, как раньше. Я должен быть здесь, рядом с моими пациентами, — он спокоен, его взгляд становится отсутствующим. — Я писал для «Летс Гоу», это был последний раз, когда я путешествовал так, как мне хотелось.
— Вы учились в Гарварде? — я много раз пользовалась путеводителями «Летс Гоу», когда приезжала в какое-нибудь новое место. Благодаря их авторам, студентам Гарварда, мне удавалось экономить в поездках. — Как студент или уже как врач?
— И так, и эдак. Но Калифорния — мой дом. И притяжение залива Сан-Франциско оказалось слишком сильным, поэтому я вернулся сюда. А где учились вы?
— Стэнфорд, — светская беседа о таких вещах, как путешествия или жизнь, для меня в новинку. — Вы окончили школу здесь?
Похоже, мы примерно ровесники.
— Да, школу Монро. Это вниз по дороге.
Название школы многое говорит о его семье. Видимо, его родители — успешные люди, из тех, что в разговоре походя упоминают о личных самолетах и местах в первом ряду на пафосных мероприятиях. Значит, он с детства получал самое лучшее. Однако он сказал о школе без хвастовства и заносчивости, а это говорит о том, что за человек он сам.