Дьюар чувствовал стойкое отвращение к книгам с тех пор, как дни и ночи проводил в перелистывании пыльных страниц, попытках разобрать кривые почерки почивших мэтров и бесконечном перечерчивании рунных карт. Наставник считал это полезным — книги занимали ученика, заставляя сидеть на одном месте и удерживая от лишних вопросов, ответы на которые можно было отыскать под их заплесневелыми обложками. Но вот про это конкретное произведение, однажды попавшееся им во время посещения близлежащего городка, он отозвался яснее и красочнее всего — бросил его в огонь после пролистывания первых глав.
— У сочинившего этот трактат болтуна никогда не было некромантского дара, да и дара к магии вообще, — проворчал Дьюар, хотя бы в этой малости соглашаясь с наставником безоговорочно. — Он пишет с чужих слов и то, что ему удалось запомнить, многое путая на ходу.
— Но все же… — Акила покачал головой. Какие-то невысказанные вопросы мучили его слишком сильно, чтобы сдаваться перед первой баррикадой. — Вот тут, про «Печать Загранья». Он говорит, что после соприкосновения с миром мертвых некромант и сам будет как мертвый, пока не «вкусит жизни чистой и всеобъемлющей». Что это значит?
— Вот из-за подобных книжонок некоторые и думают, что мы едим младенцев на завтрак, — с коротким смешком выдал Дьюар. Потому что в этих стенах и со старым товарищем это могло сойти за шутку — плохую, заметно натянутую, но шутку. С незнакомцами приходилось быть осторожнее — могли и впрямь поверить. — Нет никаких печатей, и нет ритуалов, их снимающих… Представь, что смерть как паутина, она прилипает к тебе, если ты ее касаешься. Налипает все больше и больше, пока не скроет своим коконом, поэтому иногда необходим огонь жизни, чтобы ее сжечь. А когда жизнь вспыхивает ярче всего? Последний вздох перед погружением в Загранье и приход в мир из тьмы небытия, рождение и совокупление… Это даже проще, чем жарить младенцев, не находишь?
Акила было закашлялся, невольно скосив глаза на мирно спящую у стеночки Асту, затем слегка покраснел.
— Так ты с тем парнем… Эм… Дело в этом, да?
Ночные разговоры — странные вещи, потому что умеют в момент оборачиваться совсем не тем, с чего начинались. Не успел и глазом моргнуть, как от безобидного обсуждения дерьмовой книги речь вдруг перетекла к каким-то неуклюжим объяснениям допущенных промахов, и вот уже всем участникам становится страшно неловко. Днем таких превращений обычно не случается, но ночь обнажает многое из того, что должно быть скрыто навсегда.
— С чего вдруг тебе вздумалось разобраться в некромантии, друг мой? — скрежетнул зубами Дьюар, чувствуя, как предательски горят кончики ушей, и ненавидя собственное бессилие над ними. — И заодно в моих связях?
Воцарившееся молчание было резким, как удар молота, и поистине громким, как медвежий рев. Не приходилось напрягать слух, чтобы разобрать шебуршание мыши в стене и нестройный храп в соседней, а может, и соседней с ней комнате, зато собственные мысли умолкли, съежились в голове, оставив звенеть только последнюю произнесенную фразу.
— Видит Мать, я не то хотел сказать, — Акила не отвел глаза, не отвернулся, но на его лице отразилось такое обезоруживающее раскаянье, что парировать было нечем. — Мне поведали кое-что о Лардхельмском чернокнижнике… И если бы я знал раньше, что ты был его учеником, то не просил бы тебя плыть на этот остров, где каждый подозревает…
Ночные разговоры обычно становятся либо очень приятными, утопающими в неге и сладкой откровенности, либо безжалостно вскрывают старые коросты, раздирая их до живого мяса. Этот относился точно не к первым.
— Тебе поведали не все. Тогда магистры предложили мне встать на их сторону, и да, это было очень ценное предложение, которым нельзя пренебречь. Некоторые думают, что я поступил неправильно, но не сомневаюсь, что в ином случае мы бы так и не встретились.
Показалось, что слова падают гулко, как металлические горошины, но облегчения после их выталкивания не наступало. Наоборот, скинутый с ними вес памяти рождал сосущую пустоту, в которой тут же начинали плодиться воспоминания, связанные с орденским замком: как его привели сюда — в место, что когда-то в детстве могло стать ему домом, однако так и не стало — в кандалах, словно преступника, и Дьюар ждал не обвинений даже, а сразу приговора; как вместо этого в зале совета прозвучало простое и твердое «отныне ты станешь служить Ордену». Много воды утекло, так много, что он почти перестал думать о печати, которую поставили магистры, тем более, что с тех пор они больше не требовали его к себе. Можно было даже поверить, что в самом деле отпустили на все четыре стороны… Дьюар не страдал доверчивостью, но все равно больше не вглядывался в каждого встречного, подозревая его в принадлежности к Ордену, не боялся засыпать из-за мысли, что кто-нибудь, тайно поддерживавший Лардхельмского колдуна, но не решившийся высказать свое мнение, обвинит его в выдуманном предательстве. Осталась лишь привычка прятать уши, потому что некромантов по свету все еще бродило много, а вот эльфов-некромантов — несравнимо меньше, но и та постепенно превращалась в размытый призрак прошлого.
Дьюар все еще не верил, что ему хватило смелости не только свыкнуться и сжиться с пугавшими воспоминаниями, но и буквально повилять у них перед носом голым задом — своим появлением здесь, ни много ни мало, в сердце замка, из которого когда-то не чаял унести ноги. Внутри его трясло от бури волнения, ужаса и азарта, которые впервые за долгое время прорвали тщательно выстроенную плотину.
Акила как будто чувствовал то же самое. У него был особый талант к пониманию — не жалкому сочувствию, от которого становится лишь тошнее, а искреннему, человеческому пониманию, что располагало к нему людей больше любой другой из добродетелей. Вот и сейчас он не стал сыпать словами, раздражающими в своем звучании, просто подошел и осторожно, будто приручая дикого зверя, положил руку на плечо. Этого оказалось достаточно, чтобы заставить бурю утихнуть, потому что иногда все, что нужно человеку — знать, что он не один.
***
Когда ты ребенок, мир сужается вокруг тебя в маленькую точку, за пределами которой таится огромная неизвестность. Она и пугает, и манит одновременно, но ее почти невозможно пересечь, если при этом твою ладонь не держит крепкая рука, направляет и ведет. Для Асты мир теперь заключался в двух странноватых взрослых, которые как раз и стремились в эту неизвестность с упорством и нетерпением, от чего она едва поспевала за ними. Один был добр и ласков, почти как отец, второй — молчалив и груб, но не так страшен, как, наверное, казалось ему самому. Страшно Асте делалось только когда эти двое начинали спорить.
Она прижималась к стенке и внимательно слушала тон, которым переговаривались взрослые. Они думали, что девочка спит, поэтому говорили тихо, почти шепотом, но слишком нервно, чтобы не привлекать внимания. В дороге все споры, которые случались между ними, неизменно бывали о ней, и теперь Асту страшило, что именно в этот раз маленький мирок рухнет, оставив ее навсегда среди мрачных стен неуютного, даже почти враждебного замка. Одну.
Взрослые говорили о непонятных, своих взрослых делах, которые вызывали только смутную тревогу, и Аста, стискивая в кулачке гладкий зеленый камешек, изо всех сил старалась вслушиваться. Этот подарок, что добрый дядя дал ей еще при первой встрече, будто наполнял храбростью и отгонял черные тени, злобно зыркающие из углов, от чего становилось почти уютно, и страх уходил. К тому моменту, как разговор оборвался, исчерпав весь свой запал, Аста и впрямь мирно посапывала во сне.
***
Когда ее разбудили, серую комнатку освещали яркие лучи. И пусть перина не была мягкой, а грубая ткань подушки натерла щеку, покидать теплое гнездышко из шерстяных одеял отчаянно не хотелось. Она зажмурилась, спрятала лицо от света и зарылась еще глубже, чтобы продолжить смотреть чудесный сон, в котором они ехали через цветущие летние луга, а не хмурое преддверье осени. Но не тут-то было.