Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На этом «собеседование» закончилось. Но последовали другие вызовы в ректорат. Завершилось же всё месяцы спустя ― вполне несуразным образом. За проваленный и впоследствии так и непереизданный экзамен по любимому предмету меня отчислили с факультета, хотя я учился на пятом курсе.

Над головой нависла угроза «всеобщей воинской повинности». Служба в армии меня не пугала. Армия была местом для мужчин, а если ты им еще не был, то обязательно становился. Но я понимал, что за мной тянется хвост. С моей репутацией меня бы отправили служить в исправительное подразделение, в переводческую бригаду, в радиоперехват, что-нибудь в этом роде, а затем приклеили бы секретность лет на десять, чтобы не водился с иностранцами. Однако еще больше шансов было попасть в стройбат, нужно же кому-то месить сапогами бетон на армейских стройках, и уж там-то отучишься от зазнайства.

Стараясь избежать такой участи, я начал обучаться азам научной и народной медицины, благодаря чему вскоре превратился в прожженного симулянта. Как только приспичит, я отлеживался по различным лечебницам и клиникам вроде московской больницы им. Соловьева, снискавшей себе славу своим мягким подходом в лечении не только тихого помешательства, но и самых законченных психов, которых отхаживали здесь йогой, да еще модной в те годы проамериканской «аэробикой»…

Ай Эму пришлось сменить место работы, он ушел преподавать в другой ВУЗ. Но как позднее выяснилось, ― в военный. Спустя некоторое время один из моих бывших сокурсников встретил его на улице неподалеку от станции метро «Бауманская» в шинели с василькового цвета петлицами… После этого мне оставалось лишь гадать, что за история со мной приключилась. Не оказался ли я обыкновенной пешкой, которой невидимый гроссмейстер походил вперед, разыгрывая какой-нибудь заурядный шахматный гамбит? Не оказался ли я втянутым в куда более серьезную мужскую игру, чем карьеризм хомо советикусов с двойными подбородками?

Впрочем, говорить об этом ― всё равно что любоваться наготой урода. Мир за годы изменился. Быстрее, чем меняются представления о нем. Сегодня кажется немыслимым вымеривать происходившее в те годы на той же чаше весов. Можно прийти к таким выводам, что волосы зашевелятся на голове…

Мы с Хэддлом продолжали поддерживать отношения. Терять мне всё равно было нечего. Моим неприятностям Хэддл сочувствовал, считал себя виновником разразившейся на факультете «чистки». Чтобы хоть чем-то искупить свою вину, он вывез за рубеж, под полой, пару моих хулиганских рукописей и посодействовал изданию одной из них в Германии.

Но и я сочувствовал Хэддлу, погрязшему, как мне казалось, в заблуждениях. Я никак не мог понять, какая нелегкая принесла его в столь чуждый ему мир, если с его стороны действительно не пахнет сотрудничеством со спецслужбами. Он переставал потешаться над моими расспросами, уверял, что параноидальный страх, охвативший великую державу, не обошел стороной и меня.

Своими взглядами Хэддл иногда обескураживал. Он совершенно всерьез мог утверждать, что со времен Чехова и Толстого в России ничего по существу не изменилось, кроме рисунка внешних границ. Поэтому, дескать, и нечего обижаться. Более того, однажды всё должно будто бы вернуться на «старые рельсы». С такими представлениями, запросто укладывающимися в небезызвестную за пределами России идеологему ― слово идеология, окрашенное слишком ярко, вряд ли здесь уместно, ― любой человек мог служить чему угодно и кому угодно…

По окончании семестра, примерно в одно и то же время с моим отчислением, Хэддл уехал домой, хотел вернуться осенью в том же качестве. Но назад его уже не впустили.

После обмена несколькими письмами наши отношения прервались, мне казалось тогда ― навеки вечные. И как было знать в то время, что им суждено возобновиться? Уже в других условиях, в другую эпоху, под небом другой страны…

* * *

Лето в Париже было уже в разгаре, но меня преследовало чувство, что я не имею на него права. Меня преследовали одни неудачи. И вдруг ― неожиданность. Сквозь беспросветный мрак однообразных трудностей забрезжила надежда на перемены. Правда, упиралось всё, как назло, в неприятности, постигшие теперь Джона Хэддла. Это выглядело несправедливо и как-то даже странно: у одного отнимается, другому воздается.

Джон должен был уехать к себе в Америку. Семейные обстоятельства, потеря заработка в Париже, желание встряхнуться, – причин было немало, и все они сплелись в один узел. Вопрос был решен. Он завершал в Париже свои дела, пытался хоть как-то организовать свою новую жизнь дома, в США.

В те дни мы часто виделись, и во мне тоже начал назревать какой-то переворот. Уезжали и другие знакомые, кто куда. Мне казалось, что вот теперь-то я и застряну в Париже на веки вечные, но уже один без никого. В панике я даже подумывал о том, чтобы последовать примеру Хэддла ― попробовать переехать в другую страну. Ведь я был абсолютно свободен. Не об этом ли я мечтал еще недавно? Почему не уехать в Италию, куда-нибудь в южную теплынь Флоренции? Там бы я оказался поближе к давним друзьям, которые давно меня зазывали к себе. Почему не переехать в тот же Лондон, где мне предлагали скромную, но постоянную работу. И словно в назидание себе самому, я же и подстегивал Хэддла к тому, чтобы он не терял время, не тянул резину. Раз решил уезжать, зачем откладывать?

Предложение Хэддла переснять его квартиру было для меня неожиданностью. Но он вдруг стал меня уламывать. Это было якобы спасением для нас обоих. Согласись я на это, часть вещей он мог оставить, это упрощало для него сборы. Для меня же это было возможностью переселиться в нормальное жилье и начать, наконец, жить нормальной жизнью, думать о будущем, а не только о прошлом, в котором я будто бы погряз.

Поначалу я отказался. Наотрез. А затем, взвесив все за и против, я словно очнулся. Переселение в новое жилье – прекрасная возможность перезагрузиться, изменить жизнь к лучшем, причем сразу же, не откладывая решение на завтра, потому что оказываешься связан реальными сроками, реальными обязательствами.

Со дня приезда во Францию я жил в скромных условиях. Мансарда, снимаемая на улице Муффтар, перекошенный потолок, торчащие над головой дубовые балки – до сих пор меня всё устраивало. Нравился и сам район. Низкой была арендная плата: тысяча двести франков в месяц составляли по курсу того времени всего около двухсот долларов. Такой аренде мог позавидовать любой парижский студент. Но стоило мне провести дома целый день, как я чувствовал себя заключенным – в какой-то иностранной тюрьме, в одиночной камере с удобствами.

Хэддл был прав: нельзя отказывать себе во всем. Предел есть всему, даже экономности и аскетизму. Вполне очевидно, что каждый устанавливает этот предел сам в зависимости от того, что ждет от жизни и какое место отводит себе в этом мире. Комнатушка была настоящей клеткой.

Квартира Хэддла в сравнение не шла с моей конурой. Земля и небо. Просторная и светлая, хотя всего из двух комнат. Окна выходили на площадь Иордана. Последний этаж. Хороший вид. Граница девятнадцатого и двадцатого округов ― район далеко не респектабельный. Зато настоящий Париж, настоящая жизнь. Для скромной городской гавани место самое подходящее. А тем более в Париже. Жизнь в таких районах бьет ключом. Везде дворы со своим хозяйством, всевозможные мастерские. Только здесь и начинаешь понимать, чем живет этот город.

Хэддл снимал квартиру у знакомых. Он мог договориться о том, чтобы я въехал в апартаменты, не раскошеливаясь на двухмесячный залог, все перерасчеты мы могли сделать между собой сами. Арендная плата в три раза превышала помесячные расходы на мою каморку. Но даже по тем временам это было недорого. А чтобы платить за жилье, как Джон, по три тысячи франков в месяц, я просто был вынужден зарабатывать на жизнь как все люди вокруг меня. Стимул был что надо.

12
{"b":"720141","o":1}