Литмир - Электронная Библиотека

— Дальше всё было за тобой, мальчик. Ты мог просто забрать его, взять за руку и увести туда, куда ты там увести хотел. Да и я ведь уже сказал, что в соперников с тобой не игрался. Да, между нами кое-что было, но большой значимости, к сожалению, не имело. Ни для меня, ни, думаю, для него, потому что он нуждался совсем не во мне. А в ком-то… кто мог бы оказаться похожим на тебя.

Ирвин всё ещё не верил.

Ирвин отказывался верить, отказывался это слушать и слышать, отказывался принимать и понимать.

Ирвин пятился, отступал назад, шатался, будто заблудившееся между жизнью и смертью пьяное умертвие. Бледнел. Перекашивался. Руки тряслись, на губах выступала та самая чёртовая улыбка, которую этот человек почему-то без лишних вопросов понимал, принимал, читал, как нужно, и вовсе не удивлялся тому, что он начинал выглядеть, как выживший из ума эпилептик со смешавшейся на губах с кровью пеной.

— Н-но ведь… но… Я ведь… они все… они мне все говорили, что он… он спит со всеми подряд, с кем только может, если это выгодно… для него, что он… спит с тобой за оценки, что всё это для него ничего не значит, что он просто… продаётся и никто ему к чёрту не нужен… Они же… я… я…

Вот теперь он, этот чёртов человек, наконец, обернулся в его сторону.

Прищурил глаза с длинными лохматыми ресницами, посмотрел так странно, в чём-то презрительно, в чём-то — бумажно и ни о чём. Поиграл прошившей нижнее левое веко набухшей родинкой и, поправив на себе воротник, с горьким собачьим оскалом безо всякого смеха усмехнулся:

— И ты, смею думать, им поверил, так, маленький безнадёжный идиот? Каждому удобному для кого-то другого слову. Поверил вместо того, чтобы попытаться открыть рот и всё узнать у него самому?

Ирвин не верил, верил, подыхал, еле-еле дышал и думал, по больному заговоренному кругу думал, что знает его, этот простуженный оскал на чужих зубах, что узнаёт, понимает, слышит и чувствует каждой кипящей красной каплей, что этот человек, он…

Получается…

Ещё одна точно такая же, как и он…

По-своему…

Собака, то ли пока не нашедшая, то ли уже с концами потерявшая того, кому захотела бы и смогла без ошибок, отпечатков и страха вручить свой единственный на жизнь подсердный поводок.

— Хотя он, конечно, вряд ли бы что-то сказал, сколько бы ты у него ни спрашивал… Он всегда почему-то был таким. Слишком гордым, слишком боящимся, слишком ни во что вокруг себя не верящим. Наверняка испугался, что его попытка объяснить тебе ситуацию звучала бы, как жалкая отмазка, да и эти… которые его гнобят, продолжили бы всё равно, а человеческая психика такова, что в её правилах повестись, забыть и снова начать во всём подле себя сомневаться. Поэтому, по его мнению, особого смысла пытаться что-то до тебя донести не было. Вот он и не пытался.

Ирвину было плохо.

Плохо, мёртво, убито и растерзанно, но одновременно и вместе с тем ненормально, нездорово, горячо, безумно и бессмысленно…

Хо

ро

шо…?

Он стоял, смотрел, как кучерявый мужчина закуривает следующую на карусельном кругу сигарету, с концами от него отворачивается, проходя какой-то своей частью через стекло и теряясь там, где стеной лила белая пресная вода и стояли, опушённые, раскрывающиеся почками деревья, колотился ломающимся гранитным сердцем и слушал, слушал, слушал, как…

— Он был одинок, мальчик. У него не было ни родителей, ни друзей; кто-то привёз его в этот город, пристроил в это место и оставил здесь одного, а он никогда не был тем, кто смог бы найти для себя что-то или кого-то сам. Он приходил на мои уроки, никогда даже не притворялся, что слушает, постоянно смотрел через окно, выглядел потрёпанным, грустным, пустым, отличающимся от всех остальных… И я сам не заметил, как взял за привычку сидеть напротив и разглядывать его, наблюдать, запоминать, узнавать и думать, что… он совсем немного… похож. Похож на… неё, на ту, которую я тоже когда-то давно… потерял. Однажды я увидел, как они загнали его в угол и принялись издеваться над его волосами и привычкой носить на запястье забавный стеклянный браслетик. Тогда я вмешался, вышвырнул всех их взашей, отвёл к себе в кабинет, отпоил чаем, попытался разговорить и… почти удивился, когда это точно так же почти удалось. С тех же пор он… позволял мне притрагиваться к себе, делать то, что мне вдруг приходило в голову сделать. Я никогда не был настолько идиотом, чтобы не понимать, что это вовсе не потому, что он в меня влюбился. Может, конечно, по-своему и влюбился, но не так, чтобы по-настоящему, чтобы найти во мне весь свой потерянный смысл да мир, просто… Больше у него никого не было. А я был. И он цеплялся за меня из безнадёжности, цеплялся жадно и истово, да, но как только повстречал тебя… Нашёл, с чем сравнить, и понял, наконец, что она такое есть, эта странная человеческая… любовь. Я же… он был похож, всё-таки удивительно похож… на неё, знаешь…

Он больше не…

Ненавидел этого человека.

Отступал, садился уже не на стол, а на стул, смотрел на него и чуть вкось, тоже уходя куда-то, где лил дождь и бродило то невнятное да прозрачное, что от него самого оставалось, и слушал про то, как странный чайноглазый человек — всего лишь, так смешно и забавно, человек — любил когда-то ту, у которой тоже была непослушная синяя чёлка, синие прищуренные глаза, веснушки, пляшущее в косицах лето, запах ромашки, моря и песка. Клетчатое белое платье, розовый жемчуг коралловых бус, снежные белые руки, маленькая стопа в красной сандалии, фенечки на запястьях, звенящие в шаг походке браслеты и перепетые стихи про Белянку да Розу.

Слушал про то, как этот человек называл её именем всё в этом городе, давал и набивал совсем иные слова и буквы, как выцарапывал в её память уличные перекрёстки, бесстыдно и белозубо смеялся, обещал увезти далеко-далеко туда, где поджигались от сигаретного тепла звёзды, а потом…

Потом просто…

Упустил.

Потерял.

Не уберег, не понял, не уследил, не досмотрел, когда стало слишком поздно, когда её точно так же гоняли всем городом, как высунувшуюся из леса молодую лисицу, когда она ничего ему не говорила, боясь и стыдясь той себя, которой не должны были увидеть его восхищённые боготворящие глаза…

Когда они затолкали её к безымянной тогда ещё реке под красным кирпичным забором и кусками старой ржавой проволоки, обступили, растерзали, заставили оступиться и упасть, попасть в чёртово беснующееся половодье и…

И…

С концами от него…

Раз и навсегда…

Уй…

…ти.

— Как её… звали, скажи мне, если можешь…?

Потом уже — там, на пороге, уходя, но замирая на грани между и между, удерживая готовую закрыться и отрезать дверь — тихо, изломанно, с болью и скулящим от обычного человеческого понимания сердцем прошептал седой, не решаясь обратить в его сторону глаз, а потому просто и немо глядя себе под ноги, где кривлялись, отражённые лампами и дождём, странные длинные тени.

Он ждал долго, слишком долго, чтобы не растерять решимость, не уйти, не понять, что ему, скорее всего, не станут на своё заповедное отвечать…

Но когда уже переступил через грань, так и не поднял глаз, почти закрыл смыкающуюся замком дверь, то всё же…

Всё же услышал тихое-тихое, может, просто-напросто показавшееся или вынырнувшее из параллельного заоконного сна:

— Энни, мальчик… Её звали…

Энни.

ڸ٥ﻻ ﻉ√٥ﺎ ٱ

Он больше не мог без моря, и Кай не мог тоже, поэтому в этом странном новом городе, где цвели с щекотливыми астральными ароматами не ветки, а свалившиеся сквозь небесные дыры снега, оно снова было: немножко уже не то, но всё ещё достаточно то, чтобы что-то забыть, безвозвратно отпустить, а в другое что-то — поверить и начать с нового старого начала.

Были огромные, серые, плачущие дождями здания с арабесками из синих птиц, чудовищных драконов, летучих рыб и водяных лилий. Были зажигающиеся к вечеру созвездия, редко и поздно открывающийся сосновый ящик поглощённой зари, цвет вечных бесплодных цветов в зализывающем перекрёстки тумане, запахи чужого листового чая, сиротеющего к вечеру дня, льющего на озеро волшебную знакомую синьку неба.

25
{"b":"719677","o":1}