Литмир - Электронная Библиотека

Смотрели, смотрели, смотрели бы сквозь и не видели.

Ни-ког-да.

🎄

У мальчишки, который ссадины-глаза-коленки, растрёпанные чёрные космы, драные домашние джинсы, тёплый вязаный свитер в нелепый оранжевый ромб, прижатая к груди подушка, грустные глаза. Ещё у Луффи синяки под нижними веками — болеет, голова бедовая, а ведь сказано было в кедах своих по снегам не бегать; красные пуховые носки, вернее, один красный, а другой — красный в зелёную полосочку. Воротник от свитера, закатанный в три ряда, длиннющие рукава, скрывающие мальчишеские ладошки с длинными цепкими пальцами, рождественский колпак на макушке и снова — грустные-грустные глазищи.

Стрелки старых дедовых часов колотятся истошной жилкой возле самой полуночи, где-то там, за стеклами-мирами, грохочут разноцветные фейерверки, взлетают крошечными аэропланами выбитые пробки от разливаемого по бокалам шампанского. Стреляет морской пеной шипучая перловая жидкость, голосят заводные дети, вещают пустые пожелания такие же пустые лица с напичканных системами-проводами экранов. Дремлет в углу та-самая-ёлка, прячут под крылом голову горлицы, единственный носок на стене, так и не дождавшийся своего Санта Клауса, раздувается пухлой синей коробочкой, засунутой туда Эйсом.

В углу, под косматыми лапами зелёного дерева — скромная стопка подарков; те, что перевязаны праздничной лентой — от старшего, те, где поработали скотч и кривенько прицепленные скрепки — от младшенького.

Свет погашен, света нет, телевизор выдернут из розетки, по стенам ничего не значащая азбука мерцающих фонарей, на столе — надкушенный пряничный человечек, остывшая пицца, не распитая бутылка безалкогольного лимонада-шампанского — и кто только сказал, что то, «настоящее», лучше?

У Луффи грустные глаза, у Эйса — мягкая улыбка на тонких губах, всё та же россыпь рыжих пятнышек-веснушек, лохматые волосы-репьи и тёплые чайные зрачки — тоже мерклые, разбавленные да грустные.

Всё ведь на двоих, верно, мелкий?

На соседней крыше — олень-которого-нет, по подоконнику — пахнущий дождём мокрый снег.

У Луффи синяки под ресницами и подушка у груди.

В углу та-самая-ёлка.

— Знаешь, Эйсу…

Старший знает, уверен, что знает, о чём его мелочь думает. Как же не знать, когда уже давным-давно, год за годом, целую собственную вечность у них всё на двоих?

Жизнь-воздух-жизнь. Подушки-одеяла, сердце в сердце, счастье воздушно-капельным путём, общее заразное безумие, передающееся от одного к другому зачарованным ведьмовским кругом, глаза в глаза, губы в губы. И снова — жизнь-воздух-жизнь.

Импровизированный обособленный мирок, сплошь сумасшедший и неправильный. Не взрослый мирок, не тот, который примут безликие толпы таких же безликих кривляющихся прохожих, в сознании Эйса являющихся чем угодно, но только не людьми. Странно-тихий и замкнутый, прошитый загустевшим воздухом, запахом отцветших гортензий поутру, чайной заваркой, малиновым джемом и горячей булкой из тостера. Наполненный шорохами прохудившихся домашних сланцев, заливистым мальчишеским смехом, биением ошеломлённого нежностью сердца, скрипом пружин, приглушённым шёпотом вскормленного электричеством говорливого ящика, когда один засыпает, а у другого в крови бессонница-кофе-мятный-шоколад.

Старший знает.

Знает, что Луффи — он весь доверие-эмоции-сердце. Большое такое сердце для узкой ребристой грудной клетки, большие живые глаза, большая, громадная просто душа, впитывающая в себя с жадностью побывавшей под солнцем морской губки — тоже грустной и тоже живой.

У Луффи — как Новый год встретишь, так и проведёшь. Верно ведь? Поэтому Луффи, наверное, самую капельку, самую капельку капельки — тоскливо-страшно и всякое разное ещё, что может затаиться в глубине большой живой и доверчивой души маленького живого и доверчивого человечка.

— Знаешь…

Эйс сидит к брату вполоборота, катая по полу пустой стакан, пропахший клубникой и вишней детской шипучки. Поднимает голову, вопросительно вскидывает брови; плевать, что темно, плевать, что слова застряли в горле теми самыми остановившимися стрелками: мелкий отыщет, мелкий увидит и так.

— Знаешь, Эйсу, я спросить хотел… Новый год — это же праздник, ведь так? — видит, чертёнок маленький. Конечно же видит.

Портгас улыбается — одними уголками губ, одними глазами. Улыбка получается немножко кривой, немножко исковерканной, немножко печальной и вообще шиворот-навыворот. Кивает, соглашается алым молчаливым арлекином, подвешенным за просроченный ценник и трескучие лесочные нитки.

— А праздник — это же веселье, так, Эйсу? На праздник обязательно должно быть весело, я точно помню…

Эйс чувствует, слышит, каждой своей родимой кляксой знает — маленький братишка растерян. Растерян, потерян, как один из мальчишек Небыляндии, бездомных заблудившихся мальчишек такого же бездомного заблудившегося Питера Пэна.

Луффи — он особенный, другой. Неиспорченный, неприспособленный к жизни в одиночестве, умудряющийся день изо дня танцевать на узком парапете смертельно-опасной крыши.

Его семнадцать — не семнадцать вовсе. Так, сущая мелочь, какие-нибудь двенадцать-тринадцать у тех, правильных, детей в таком же правильном мире.

Быть может, именно поэтому у Эйса не может случиться иной жизни. Быть может, именно поэтому весь его мир заточен в узких мальчишеских ладошках, которым он нужен таким, какой есть. Каждой своей частичкой, каждой веснушкой и грустной улыбкой, каждым словом и выдохом — нужен маленькому удивительному мальчонке с воющей чёрной дырой бездонных глазищ.

— Так ты мне скажи… — Тощие ноги в разных носках топчутся на месте, рядом с зеленью разлапистого дерева. Мальчишка пружинит, мнётся, елозит заводным волчком, но всё-таки делает в сторону накрытого темнотой брата странный, несвойственно тихий для себя шажок. За тем — ещё, и ещё, и ещё…

Братишка оказывается так близко, что по спине под рубашкой пробегает волна упоительных колючих мурашек, Эйс отпинывает от себя стакан, прикрывает глаза и небрежно хлопает ладонью рядом: жест обычно лишний, в приглашении нет нужды — Луффи всё равно всё сделает по-своему, — но сейчас, в ту-самую-ночь, раскрашенную то появляющимися, то исчезающими красными оленьими носами, всё немножечко по-другому.

Настолько по-другому, что даже шумные мальчишки не смеют спугнуть тишину, накрывшую замкнутый крохотный мирок на двоих, неосторожным выдохом.

Портгаса обдаёт чужим-родным сопением, пыхтением, точно мелкий братишка обернулся зачарованным туманным ёжиком и никак не может отыскать потерянную нору, а потом, добавив к мурашкам жгучих искорок, к спине прижимается другая спина — щуплая, но пожаристая, плавя зримую грань накалёнными углями плоти-крови-костей. Тех, что тоже одни на двоих.

Эйсу даже не нужно смотреть, чтобы увидеть острые коленки, притиснутые к самой груди, сползшую на глаза смоляную чёлку, беспомощно подрагивающие ресницы…

— Я никак понять не могу… — голос тихий, с хрипотцой — больное горло, сухой кашель по ночам, чашка горячего травяного чая на прикроватной тумбочке и неизменная ложка медового варенья. Смятые простыни, бесноватое дыхание куда-нибудь в плечо, стискивающие одеяло кисти, широкая прохладная ладонь на лбу и пальцы в спутанных волосьях. — Разве бывают они, ну… праздники… без веселья?

— Бывают, конечно, — голос старшего тоже тихий, с едва уловимой тенью улыбки, с застывшей в узких-узких стенках нежностью. — Если начинаешь об этом думать — значит, мелочь, хоть совсем чуть-чуть, но растёшь…

Малой что-то бормочет, куксится, постанывает, но не возмущается — просто недоумевает.

— И что, даже Новый год бывает? Даже когда ёлка и подарки и всё вроде бы хорошо?

— И тогда бывает, да, — Портгас кивает, а широкая ладонь накрывает ладонь другую: ту, что поуже, с цепкими неприкаянными пальчонками. Сжимает — совсем несильно, ласково даже, легонько растирая кожу и оглаживая шероховатыми подушечками каждую заживающую царапинку, каждый грубоватый рубец.

— И даже… чтобы вот так грустно почему-то… тоже зачем-то… бывает?.. — замирает — Эйс каждой клеточкой чует. Весь его мальчишка, маленький дурашка-в-царапинку, затихает, напрягается, прислушивается.

19
{"b":"719675","o":1}