За дверью стоял растерянный молодой участковый.
Следующие несколько дней Валя помнила смутно. Участливые лица близких и совсем незнакомых людей, тёплую Катину руку, шершавую ладонь отца, мучительную процедуру опознания, бессмысленные вопросы милиции. Похороны. Её руки всё время искали и прижимали к себе Борьку, как утопающий хватается за обломок разбитого корабля. Катя предложила забрать мальчика на время похорон, но Борька вцепился в мать обеими ручонками и ревел: «Неееет! Не пойдуууу! Мааааама!!» И Кате пришлось уступить. Так он и заснул калачиком на диване у отцовского гроба, положив белобрысую головку матери на колени…
Но самое страшное, как оказалось, началось потом, когда Петю похоронили. Когда прошло спасительное отупение, вызванное шоком, и стали возвращаться чувства. Оказалось, что Петька, такой лёгкий и непритязательный, стал частью её самой, и теперь эта часть, оторванная с кровью, мучительно болела. Душа отказывалась мириться с образовавшейся пустотой, и эта открытая рана непрерывно сочилась кровью и слезами. Валя целыми днями сидела на их с Петькой кровати и невидящими глазами смотрела в стену. Ей хотелось кричать от боли, но она жалела отца и свекровь, которая, не доехав до Тамбова, пересела на обратный поезд и теперь вела долгие, вполголоса, печальные беседы с Михалычем, перемежаемые длинными паузами. После первого бурного горя она как будто смирилась и теперь только тихо плакала, машинально занимаясь домашними делами.
Вале хотелось умереть. А вдруг рай действительно существует и их души встретятся? Она обдумывала способы. Лучше всего, конечно, напиться снотворных таблеток – безболезненно и не так безобразно, как вешаться. Но потом она вспомнила, что самоубийство вроде бы тяжкий грех, и значит, покончив с собой, она лишит себя шанса там, за чертой, встретиться с Петей – в том, что душа её мужа попадёт в рай, у неё никаких сомнений не было. Странно, но именно этот довод оказался решающим для женщины, воспитанной в духе атеизма. О сыне она в такие минуты старалась не думать, трусливо отодвигая его образ на край сознания: острое горе, как и острое счастье, делает человека эгоистом.
Но вечером свекровь или отец приводили Борьку из садика, мальчик нерешительно подходил к кровати, и Валя жадно смотрела на сына, отыскивая в нём Петькины черты. Бесспорно отцовскими в нём были высокий выпуклый лоб, подбородок с ямочкой и, конечно, белокурые густые волосы. А вот глаза, хоть и с Петькиным разрезом, странным образом получились чёрными, как у матери.
На девятый день пошли на кладбище. А наутро Валя отправилась на работу. Свекровь оставалась до сороковин, потом они с отцом и Борькой отвезли её на вокзал и посадили на поезд, пригласив приезжать в любое время.
Фабричные, словно сговорившись, старались вести себя как обычно, не докучали сочувствием. Но всё-таки исподволь оказывали маленькие знаки участия – старались доставлять ей поменьше хлопот, следили, чтобы она что-нибудь ела, приносили чай. Она знала, что уже никогда не будет прежней, но всё же собирала себя по частям, игнорируя лишние детали – раз машина работает, то без них можно обойтись!
Тем временем следствие продвигалось. Пронёсся слух, что в отделе кадров была милиция, и Валя пошла узнать, в чём дело. Растерянная кадровичка сообщила, что расспрашивали о работницах: имел ли кто из них «отношения» с Петром Андреичем. Валя села напротив и уставилась на неё с выражением немого и требовательного вопроса.
– Клянусь вам, Валентина Борисовна! Ничего такого!.. Ну, правда, кое-кто из девушек имел на него виды, но Пётр Андреич не поощрял!
– И кто эти «кое-кто»? – спросила Валя бумажным голосом, игнорируя клятвы: ей теперь это было безразлично, больше того – она бы согласилась терпеть любые Петькины шалости, лишь бы он был жив!
– Ну, Диденко, например. Так ведь она уже уволилась! Я так и сказала капитану.
– Люся уволилась? Когда?
– Да уже давно… На другой день после похорон Петра Андреича… Простите…
– Дайте мне её адрес!
– Зачем вам? Она ж уехала из города…
– Почём вы знаете! Не надо меня жалеть – пишите!
– Так я ж её спросила, где она собирается работать…
– Ну?
– Не знаю, говорит, ещё. К брату еду, он в Харькове служит. Военный он.
А назавтра взяли Люсиного ухажёра, грузчика с товарного двора. Он всё это время пил и не выходил на работу, а так как запои среди грузчиков не были редкостью, то никто не обратил внимания. Когда его протрезвили, он во всём сознался и позднее, на суде, с готовностью повторил свои показания: он очень любил Люську…гм…гражданку Диденко, а она его променяла на этого хлюпика…извиняюсь, гражданин судья…на потерпевшего. Всё им попрекала: Пётр Андреич то, Пётр Андреич сё; все уши прожужжала, какой он замечательный. А потом ещё взяла и сватов прогнала! Ну, и…не выдержал я. Да не было у меня никакого преступного намерения. Просто увидел его возле вокзала и хотел поговорить, как мужик с мужиком…
Преступление квалифицировали как убийство в состоянии аффекта и грузчику дали шесть лет.
Валя медленно привыкала жить без Петьки. Единственной отрадой был сын – его частичка, и всю свою нерастраченную любовь она отдавала теперь ему. Михалыч тоже обожал внука, но был строг и журил дочку, что она балует пацана. Старик, как мог, старался заменить ему отца – хлопцу нужна мужская рука! Борька рос умненьким (Михалыч даже считал, что чересчур) и непоседливым, но после похорон отца в нём как будто что-то сбилось, и временами он замыкался в себе – сидел без дела в своём любимом углу в родительской спальне, теребя в руках какую-нибудь пустяковину, и на все вопросы только сопел, не поднимая головы. «По батьке тоскует», – вздыхал Михалыч и, наверное, был прав. Такой приступ «молчанки» мог продолжаться весь день или даже два – в садике было то же самое: Борька сидел в стороне от остальных ребятишек и никак не реагировал на вопросы обеспокоенных воспитателей. Вскоре к этому привыкли и стали оставлять мальчика в покое. Просто Валя, приводя сынишку, предупреждала воспитательницу: «Мы опять в молчанку играем, уж извините!» Педагоги относились с пониманием и жалели ребёнка, но как ему помочь – не знали, о детских психологах тогда ещё и не слыхивали. После этих приступов Борька становился буйным, словно навёрстывал упущенное, и следующие несколько дней с ним было трудно совладать. Бог знает, что творилось в этой белобрысой башке, но выход был один – переждать бурю: перечить ему в это время было бесполезно. Валя знала, что пройдёт день-другой, и её сын проснётся таким, как прежде – ласковым, светлым мальчиком, совсем как его отец. Она до боли в сердце любила Борьку и первое время после смерти мужа отчаянно баловала его, пока однажды Катя не воскликнула:
– Остановись, Валя! Что ты делаешь?!
– Я знаю, Кать. Но мне так его жалко! Он очень любил отца…
– Подумай вот о чём: ты же испортишь ему жизнь! Он привыкнет, что дома предупреждают любое его желание, и станет ждать этого от остальных. А ведь никто больше не станет так потакать ему, как ты. И знаешь, что тогда произойдёт? Он станет озлобленным эгоистом, несчастным человеком! Изгоем!
После этого Валя, доверявшая суждениям подруги, старалась держать себя в руках. Но мальчик, как и все дети, уже успел нащупать слабину матери и иногда всё же пользовался ею.
Со временем приступы Борькиной тоски стали повторяться реже, не чаще чем раз в месяц, но так и не прошли окончательно. Поэтому в школе он учился неровно и доставлял много хлопот учителям. Впрочем, когда умер дед, Борька как-то поутих, остепенился. Михалыч, чувствуя приближение конца, повторял: «Я помру – ты останешься единственно опорой матери! Помни: ты в доме мужик!» И Борька помнил. Но привычка – вторая натура, и временами с ним всё же случались осечки. Тогда он старался хотя бы скрывать свои проделки от матери, но она и сама догадывалась о них по тому, что сын вдруг становился подозрительно тихим и покладистым: Борька совершенно не умел врать и притворяться. Валентина Борисовна обиняками пыталась выяснить причину – он называл это «мать принялась меня колоть» – и чаще всего он сам во всём признавался. Но иногда, если проступок был особо неловкий, отмахивался: