Кабинет музыки находился в передвижном павильоне в стороне от остальной школы. В открытое окно слышен был плеск волн с озера, а иногда – шум бензопилы, проносившийся над водой. Озеро было за пределами школьной территории, но ученики любили спускаться к нему после уроков и ждать приезда родителей на берегу. Однажды вечером, в первый год работы школы, за год до того, как туда устроилась Энн, один мальчик, искавший свой рюкзак, взошел на старый причал в камышах, наполовину затопленный водой, и под ним проломились доски. Правой ногой он провалился в дыру. В кожу вонзились острые обломки. Сваи, некогда поддерживавшие причал, пропороли мышцы. Никто не слышал, как он зовет на помощь, а родители не искали его, полагая, что он остался ночевать у друга. Ночь была ветреная, и наутро, когда его обнаружил уборщик, он лежал без сознания, все еще одной ногой в дыре. Врачам пришлось ампутировать ногу до самого бедра, иначе он бы не выжил.
Его звали Элиот. Когда он записался к ней на хор, ему было шестнадцать. Энн отчетливо помнит, что чувствовала, когда он стоял у нее за спиной и пел под ее аккомпанемент. Что такой голос исходит от подростка, от беспечного клоуна, было невообразимо. Нелепое подозрение, что он жульничает, скрывалось за ее чрезмерной похвалой. При виде его непринужденности она лишалась своей. Особое внимание, какое она уделяла ему, индивидуальные репетиции после уроков, крупные сольные партии на концертах – все это он принимал как должное, без тени смущения и благодарности. У него были большие карие глаза и непослушные волосы, а за ухом он носил карандаш, которым никогда не пользовался. То, как Элиот опирался на костыль, разговаривая с ней, – пустая штанина цвета хаки свободно подколота у бедра – придавало ему столько уверенного спокойствия, что Энн бессознательно пыталась опереться на что-нибудь вместе с ним, нащупывая в воздухе несуществующую стену или парту, словно из них двоих именно она была неуклюжей из-за своей лишней ноги. Когда они беседовали в конце индивидуальных занятий – с пением было покончено, и он рассказывал ей про другие события в своей жизни, – она была так обескураживающе счастлива находиться с ним рядом, что ее саму словно подкашивало, не хватало только костыля.
Ей тогда не приходило в голову, что она испытывает к нему иные чувства, чем к другим ученикам. Небольшая группа мальчиков и девочек часто задерживалась после занятий – поболтать с ней, подурачиться с фортепиано, полистать ее песенники. Она любила их всех и вела себя с ними как старшая сестра, но рано или поздно ей всегда приходилось отправлять их домой, потому что Элиоту надо было заниматься. Когда они оставались вдвоем, когда он склонялся над ней, не прекращая петь, чтобы перевернуть страничку, и она чувствовала у себя на шее его теплое, сладкое дыхание, – именно в такие моменты она особенно остро ощущала страх перед их ежедневным расставанием.
Съемная квартира ей не нравилась, а дружелюбие соседок порой граничило с назойливостью, поэтому она все больше времени проводила в своем передвижном кабинете с небольшим подиумом, старым фортепиано, письменным столом, зеленым диваном под окном и плакатами на стенах, которые повесила предыдущая учительница. Она проводила в кабинете столько времени, что он стал для нее почти что родным домом, а съемная квартира – местом, куда она лишь наведывалась. Часто она ночевала на зеленом диване, под открытым окном, и ночные звуки школы и озера, неведомые никому другому, даже уборщику, окутывали ее и уносили в сон. Вставала она рано, мылась в душевой для учителей, причесывалась и чистила зубы у себя за столом, и там же, в ящике, у нее хранилась чистая одежда. Приходившие каждый день ученики виделись ей скорее гостями, а вещи, которые они трогали, – ее вещами. Она замечала, в каком месте плечо Элиота касалось двери, когда он придерживал ее для того, кто входил за ним следом. Она не стирала месиво отпечатков на стекле, оставшееся после того, как Элиот открыл окно и крикнул что-то другому мальчику на парковке. Она не говорила ему, чтобы перестал ковырять дырку в зеленой подушке, на которой – он и представить себе такого не мог – еще ночью спала его молодая учительница.
Черные полумесяцы от его костыля на ступенях подиума казались ей трогательными, следы его жизни на ее. Когда он уходил домой и она оставалась с этими царапинами одна, в разлуке с ним она чувствовала опустошение, какое ожидала найти в здешней природе, но так и не нашла. Простор, сбивающий с толку, даже слегка оскорбительный. Между тем мальчик был равнодушнее камня. Была какая-то холодность в его незыблемой невозмутимости, в его постоянном и безличном довольстве.
Она немного цеплялась за это одиночество. По выходным ловила себя на мысли, что соскучилась по своему кабинету. И даже когда она туда возвращалась, чудесные пейзажи за окном вызывали у нее легкую тошноту: перистый иней на траве зимой, а много месяцев спустя – цветущие лилии на воде, мутные сквозь заляпанное стекло.
После одного их занятия, когда отец Элиота задерживался, Энн вызвалась его подвезти. Он жил примерно в четверти часа езды от школы.
– Учителя не водят машину, – сказал он, с отвращением закатывая глаза от такой ее неосведомленности о своем биологическом виде. Он всегда так шутил, а она в ответ могла только смеяться. Снова и снова: «Учителя не простужаются»; «Учителя не пьют»; «Учителя не едят». Снова и снова Энн смеялась.
Почти всю дорогу они ехали молча. Он недоверчиво косился на нее со своего сиденья, стекло опущено, ветер ерошит волосы. Она ожидала, что он отпустит какую-нибудь безобидную колкость, но он ничего не сказал. Молчание было для него необычно. А еще более необычно – то, как он смотрел на нее, выбравшись из машины. Он стоял на тротуаре, слегка наклонившись, чтобы видеть ее за рулем. «Спасибо», – сказал он наконец, затем с улыбкой покачал головой, будто чему-то невероятному.
На следующий день младший брат Элиота пришел в школу пораньше и переложил все содержимое его шкафчика в большой пакет, включая протез, который Элиот никогда не носил.
Директор сообщил Энн, что Элиота забрали из школы. Его родители развелись, и он переехал с матерью в Орегон. Брат Элиота, добавил директор, останется здесь, с отцом.
– Но учебный год в самом разгаре, – сказала Энн, думая, что мальчика забрали против его желания. – Как он будет наверстывать программу?
Он и так отставал почти по всем предметам, сказал директор, поэтому смена школы погоды не сделает. Он сам так захотел. Родители оставили выбор за мальчиками.
Она не знала, как работать после такой утраты. В то утро она была раздражительна с учениками, а на перемене уронила лицо в ладони и попыталась заплакать. Больше всего ее поражало, как жестоко он обошелся именно с ней, посетив в последний день перед отъездом репетицию концерта, в котором даже не собирался участвовать. Энн не могла принять это, не могла поверить.
После уроков она бродила по пустой школе, подумывая заглянуть в его шкафчик. Вдруг там что-то осталось – хотя бы картинки на дверце. Она помнила, какой у него шкафчик, потому что не раз видела, как он болтает с друзьями у распахнутой дверцы, выставляя напоказ свой сказочный бардак. Среди учебников и хаоса листков выглядывал протез ноги.
Но когда Энн зашла в вестибюль, у его шкафчика стояла девочка, одна. В руках у нее была коробочка в оберточной бумаге.
Девочка не видела Энн. Она была совсем маленькой, лет восьми или девяти. Старшие и младшие ученики почти не пересекались, и девочка, вероятно, еще не успела заметить, что Элиота нет. У нее были короткие темные волосы, лоб закрывала челка. Она уже сменила школьную юбку на джинсовые шорты и белые колготки с зелеными от травы коленками. На ней был поношенный розовый свитер и выцветшие розовые туфли. Она прикрыла дверцу шкафчика, чтобы проверить номер. Застыла на месте, гадая, что все это означает. Посмотрела на бережно упакованный подарок, который сжимала в руках, затем на шкафчик. А потом вдруг, словно испугавшись, что ее засекут, быстро положила подарок в шкафчик, захлопнула зеленую металлическую дверцу и убежала.