Снова допрос.
В конце допроса следователь объявляет:
- Не хотела по-хорошему, теперь пеняй на себя. Отдаем тебя в Порхов.
Что это значило, Хрусталевой можно было не объяснять. В порховском гестапо "ликвидировали" особо опасных. "Это мое счастье, что мест в самом гестапо не оказалось, все забито арестованными, поместили в городскую тюрьму".
Ночь. По ночам выводили расстреливать. Скрип дверей. Она чутко вслушивается в звуки. Нет, это дальше по коридору. Топот, звон, задушенные ругательства... И опять тихо... На воле - осенний морозец, решетки окон заиндевели. Белые струйки стужи стекают вдоль сырых стен. Холодный озноб охватывает тело. От холода ли? от страха? Жуткие ночные часы в тюрьме. В душе и простительный человеческий страх - инстинкт тела к смерти, и спокойствие, оттого что вела себя правильно, большее не в ее силах. Снова шаги. Тяжелый хруст кованых сапог. Секунда... другая... третья... Скрип засова явственный до того, что кажется - в ее камеру, за ней. Сердце захолонуло. Нет, не за ней, рядом. И сердце обжигается, гулко ухает в ушах кровь. И так до утра.
Утром - на работы. По пресловутой немецкой рациональности даже смертники обязаны отработать кашу. Их выводят с зарею, в сизых лужах хрустит ледок, вьются первые дымки над трубами и пахнет от них человечьим жильем, покоем, миром. Марии представилось на минуту, что сидит она сейчас перед топкой печи, щиплет растопку, ветер чуть шевелит чистые занавеси на окнах. А по улице идут заключенные и нет ее в этой толпе измученных людей. Это было щемящее чувство уюта и безопасности. И тотчас обдало ледяной мыслью: это ее ведут по улице, дневная отсрочка смерти. И вообще нет здесь, в Порхове, мира, и нигде нет на земле сейчас ни мира, ни покоя. Сапоги стучат, раздается гортанный говор. Будь вы прокляты!
У комендатуры группу остановили. Мужчинам раздали кирки, лопаты, плотницкий инструмент. Бочком Мария пробилась к плотникам: поддержать доску, собрать щепу... оглядываясь тишком. Конвойный отогнал ее:
- Кухня! Кухня!
Вот проклятый!
Фасадом комендатура выходила к большой дороге. Там толпились машины, мотоциклы, подводы, толкалось офицерье, солдатня, полицаи. Тыльная сторона, где плотники тянули забор, покатым бугром обрывалась к речке. Вдоль нее тянулись домишки, сарай, и довольно близко начинался лес. Ее единственный шанс, наверняка единственный. Ее свобода и жизнь. А конвойный гнал: "Кухня! Кухня!" Гад проклятый! Вскипели горькие слезы. Кухня? Прекрасно! Солдат в белом поварском колпаке торопит ее: ощипать гусей! Хорошо. Это ее любимое дело - щипать гусей. Можно, она спустится к речке? Там сподручнее потрошить, вода рядом...
Ни тени нервности. Сидит у воды, щиплет перья, потрошит гуся. Спиной сидит к часовому, не оглянется. Только глаза до боли скатывает в углы и скорее угадывает, чем видит, томление часового. Вот он шагает туда-сюда, завернул за угол. Мария кошкой взлетает вслед. Часовой повернул назад - и она мгновенно обратно. Сидит у воды, летят перья, пух... напевает что-то. Часовой зевает. А шоферня у штаба хохочет, кто-то пиликает на губной гармошке. И часовому охота поскалить зубы, стрельнуть сигарету. Для острастки он каркает что-то в услужливо согнутую спину и смывается к шоферне.
Мария уже вся - стальная пружина; нервы взведены, движения точны, мысли остры. Выпотрошенные тушки готовы, она их кладет к дверям на кухню, на колоду для рубки мяса. Повар выйдет, возьмет и подумает, что ее увели конвойные. А для них она вроде еще на кухне. Когда ее хватятся: через час, пять минут, минуту? Но это ее минута, ее пять минут, ее единственный шанс! Она осторожно оглядывается окрест, медленно собирая перья, выпрямляется и с пучком в руке шаг за шагом уходит вдоль речки. И чувствует, что спина, как голая. "Ни пуха тебе, Мария!" - так ее, кажется, провожали. Шаг, шаг и еще один... и вот-вот пуля между лопаток. Ну скорее бы лес! Ну еще немного! Кусты совсем близко, рукой подать. Деревца. Она прибавляет ходу. Оглядывается - никого - и стремглав бросается в чащу.
Через трое суток, в разодранной одежде, исцарапанная, голодная, она выходит в расположение бригады.
Командир бригады был прав. Когда исчезла Мария, он сказал такие вещие слова:
- Если сразу не расстреляют ее, то Хрусталева вернется.
Случайность? Нет. Авторитет Александра Германа не строился на случайности. Будучи недюжинным человеком, он знал, как его разведчик будет себя вести в чрезвычайных обстоятельствах.
А другое качество Германа - человечность - спасло жизнь хозяину явки Лапину. Ситуация была вроде ясная и простая. Хрусталева исчезла. Большая вероятность, что ее схватили на явке. А хозяин явки жив и здоров, "ничего не знает". Значит, хозяин... Время было жестокое. Малейшее подозрение, и человека ставили к стенке. Ради жизни остальных, всей бригады. "Расстрелять мы всегда успеем, повременить!" - решил командир бригады.
- Дядя Коля, который мне в отцы годился, плакал как ребенок, когда я вернулась, - говорит Мария Арсентьевна.
После того как разведчица подробно, в деталях отчиталась о всем случившемся, начальник особого отдела долго молчал, что-то взвешивая про себя и наконец сказал Хрусталевой:
- Ты вот что: зайди ко мне через два часа. Кого увидишь - молчи!
Через два часа разведчица явилась в штаб. На скамье - скромна, подтянута, вежлива, улыбаясь чему-то, сидела Фруза. Та самая Фруза Михайловна из Волышовской комендатуры! И вдруг лицо ее - воплощенный ужас. А Хрусталева молчала, как приказано, хотя внутри клокотала ненависть. Фруза тоже молчала, откинувшись на скамью от слабости. Она смотрела на человека, которого подталкивала к предательству и знала, что он обречен на смерть, как и много других, и не будет свидетелей ее подлости...
Мария Арсентьевна порывисто вздохнула, встряхнула головой, отгоняя былое, жестокое... "Сейчас раздумаешься - как было страшно! А тогда нет - привычка..."
Она достала со шкафа ворох фотографий. Лица, лица... радисты, подрывники, разведчики.
- Это Полина Лебедева, тоже разведчица, живет сейчас в Ломоносове. А это тоже Полина... Маслова. В школе работает, в селе Дуровшино. Их по цвету волос прозвали Полина Белая и Полина Черная. А встретились недавно, все наоборот. Которая Черная - поседела, стала белой, а другая покрасила волосы...
Мария Арсентьевна спохватилась гостеприимно:
- Чайку, чайку выпейте! Проголодались небось?! - и с радушной улыбкой, лукавой самую малость, намекнула на свой пароль: - А может быть, щей горячих?
Две Полины
Павловская улица, на которой живет Лебедева, в пригороде Ломоносова и упирается в самый лес. Дом помог найти парень, он крикнул в отворенную дверь: Полина Степановна! Она отозвалась из дальней комнаты: сейчас, минуту... И вышла. Лежала. Что-то сердце хандрит.
Теперь паролем мне послужили приветы от партизан.
Полина Степановна вдруг жалобно сморщилась, всхлипнула с придыханием и по лицу побежали слезы. Повернулась молча и исчезла в соседней комнате. Я растерянно ждал минуту... две... три... Она так же внезапно вышла, улыбаясь сквозь слезы:
- Ох, это страшно и тяжело, вдруг память войны... простите. Я читала книжку сейчас, - она торопливо, нервно перелистала страницы и пресекающимся голосом прочла абзац. Читала, наверно, чтоб успокоиться. Это была военная книжка. Там шли бои, и в минуту затишья явился какой-то дед и пригласил солдат в баньку, которую истопил. - Голос Полины Степановны окреп. - Ведь это так важно и так ценно было - простая банька. Это не пустяк, мы мечтали о ней неделями. В чистом и помирать легче. Не зря у русских такой обычай... Мне и сегодня многие вещи кажутся мелочью, пустяком. А тогда...
Идет Полина с младшей сестренкой, идут с корзинками, вроде за ягодами. А в корзинках - немецких бланков и удостоверений на целый взвод - работа порховских подпольщиков. Идут они по лесной дороге, а навстречу патруль. Так бы и броситься прочь бегом! Полина дергает сестренку за рукав к земле, словно ищут они землянику, и шепотом приказывает той: