Вот, пробежал лисенок.
Упорхнула бабочка.
Ветер поднял пыль.
Дождик закапал.
Мясник скабрезно улыбнулся.
Пожалуйте к столу!
Скатерть пахнет мылом.
Ни смерти, ни бессмертия, ни параллельной реальности.
Нежная ты стала, Дуняша!
Из письма переводчику Кафки.
Прочитал по-немецки главу из Замка.
Замок по-немецки – дас Шлосс – это ОНО.
ОНО, оно, оно, расползшееся на вершине горы чудовище, спрут…
А по-русски это грамматический вечно ОН – зловещий карбункул, солевой кристалл. Как переводить?
Да и вообще – непонятно, зачем этот очевидный кошмар, этот мазохистский бред несчастного туберкулезного еврея тянуть-тянуть как резину?
Единственный твой шанс победить гладковатую, смазанною маслицем для комфортного прожора Р-Ковалеву – это передать терпкость, неприятность немецкого языка автора. Это будет приближением к настоящему Кафке – но читатели возопят.
У тебя там «Крепостная гора» в первом абзаце отсылает сразу в фальшивое пространство. Нет у Кафки никакой крепости. У Ковалевой – «Замковая гора», это тоже плохо.
Я бы написал так: «Вершина холма, на котором расположился Замок, была окутана туманом и тьмой…»
…
Помните, как на вузовских экзаменах по идеологическим предметам нас заставляли «суть» излагать? Как будто у всей этой коммунистической отрыжки была какая-то суть. А мы с мордами, изо всех сил демонстрирующими энтузиазм и страстное желание изложить эту самую сокровенную марксистско-ленинскую суть, продолжали лить бессмысленную словесную воду. На школьном выпускном экзамене по литературе в далеком 1973 году меня попросили изложить суть конфликта между главными героями в пьесе Тренева «Любовь Яровая». Это был удар ниже пояса. Потому что пьесу эту я не читал. Как кстати не прочитал ни в школьные времена, ни потом, ни «Как закалялась сталь», ни «Молодую гвардию», ни одной работы Маркса и Ленина. Потому что интуитивно чувствовал, что эта ядовитая гадость отравит мне внутренности. На мою беду, я не только не читал пьесу Тренева, но даже не знал, что «Любовь Яровая» – это имя женщины. Не обращая внимания на то, что «Я» – это заглавная буква, я сам для себя решил, что «Любовь Яровая» это некая любовь на яру. Что такое «яр» я тоже толком не знал, хотя «Бабий яр» в урезанном виде и читал. Родители дали книжечку, заклиная никому не показывать и не рассказывать… Я тогда, на экзамене, подумал и вообразил, что «Любовь яровая» – это пасторальное описание любви колхозников к Ленину и партии после сбора урожая. В овраге. Соцреализм в зените. Потом поправил себя – не в овраге, а на берегу реки. Какой реки? Натурально, Волги. Собрали мол советские труженики урожай и начали праздновать на яру, на берегу великой реки Волги, водить хороводы, заплетать венки, жечь костры, танцевать (зипуны, плисовые шаровары, усы, сдобные бабы, ансамбль Моисеева), славить Ленина и партию, и петь хором патриотические песни. Но, почему, черт побери, они от меня требуют рассказывать о каком-то конфликте между главными героями? Ага, догадался я, в пшенично-серебряную компанию с серпами и балалайками, втерся сорняк-вредитель. В то время, пока все мирно празднуют и любят, он, злодей и сын кулака, никого не любит, он жжет собранное в непосильной битве за урожай зерно и одновременно отравляет колхозные колодцы. Одной рукой жжет, другой отравляет. И мерзко посмеивается. Но один из колхозников – сын полка и сознательный пионер Павлик Морозов давно разоблачил кулацкую гадину и пытается в одиночку, не испросив разрешения и совета у старшего товарища, седовласого парторга Сидорчука, пресечь преступные действия негодяя. Вот вам, товарищи, и конфликт. Борьба хорошего с еще лучшим. Сознательный пионер рвется вперед, седовласый парторг пытается направить его энтузиазм в единственно верное русло… Фантазия моя побежала дальше легко-легко, как фея по тропинкам Зазеркалья, и я начал, не называя имен, вдохновенно пересказывать экзаменационной комиссии мой собственный сюжет «Любви Яровой». Я так увлекся, что даже не заметил, как вытягивались лица экзаменаторов, вытягивались, вытягивались, а потом еще и покраснели. А затем и побурели от справедливого гнева. А потом…
Да-с, потом…
Потом было еще смешнее. Поскольку моя возмутительная галиматья не противоречила фундаментальным советским идеологическим установкам, меня не стали топить, а начали задавать мне наводящие вопросы. Я отвечал – впопад и не очень – стихотворными цитатами.
Меня спросили, в каком здании помещался ревком.
– Ревком? Аааа… Режу в среднюю. Приветствую тебя, пустынный уголок, приют спокойствия, трудов и вдохновенья, где льется дней моих невидимый поток на лоне счастья и забвенья. Я твой, я поменял порочный двор Цирцей, роскошные пиры, забавы…
На меня недоуменно посмотрели и спросили, что рассказал матрос Швандя машинистке Пановой. Тут я, неожиданно для самого себя запел.
– Я расскажу тебе много хорошего / В ясную лунную ночь у костра. / В зеркале озера звездное крошево…
– Крошево?
– Ну да, крошево, от крошить. Как у Горация. Дева, узнать не стремись, когда перестанет Юпитер, скалы у брега крошить волнами Тирренского моря. Будь разумна, вино очищай…
Ну и дальше в том же духе. Экзаменаторы не знали, что делать, дуровозку вызывать или пятерку ставить. Стихов и песен я знал тогда чертову кучу – через полчаса меня отпустили с миром.
…
Об «Архиерее» Чехова.
Единственное наслаждение – это припасть устами к метафизическому источнику бытия. К устью существования. Ощутить радость от соприкосновения с исконной неопределенностью, безначальностью, трансцендентностью всему профанному. И элегантно маскируя реальностью – непознаваемое – написать рассказ об этом, ни разу не упомянув главное…
Таков и Архиерей.
Так и будет, бедный, кружиться над нами, мотылек.
А мы будем о нем плакать…
…
Письмо пианисту.
Репетиции слушать интереснее, чем полный концерт, может быть потому, что все устали от этих больших законченных классических форм – прослушали их уже сто раз в очень хороших исполнениях. А тут – контраст между словами, паузами, шумами – и вдруг возникающей и, главное, пропадающей прекрасной музыкой.
Большая форма – что музыкальная, что живописная, что литературная – это диктат, тебе диктуют сорок минут, а ты должен восторгаться и воспарять, и падать, и разбиваться…
Осточертели, мамочка, эти американские горы уже в юности (романы-жан-кристофы, историческая живопись аля утро стрелецкой казни, оперы-лоэнгрины, первые концерты, седьмые симфонии).
А репетиция – подготовка – это то, что люди уже почти и забыли после сотен парадных-королевских-торжественных и торжественнейших концертов – это живая музыка, игра, игра на рояле и других инструментах, чудесный теннис, где не только дирижер неистовствует и его музыканты наяривают, но и сами Чайники-Рахманы-БетховЕны по площадке бегают в коротких штанах, и мы, слушатели, вместе с ними. Убежден, что крохотными лучезарными кусочками, твоя репетиция была лучше премьеры…
Белого дуплетом в угол!
Мне люба только литература-репетиция.
С английским языком я тебе помочь не могу – когда-то болтал свободно, а потом немецкий его из моей головы выдавил.
Если ты не забудешь золотые правила мемуариста, то и без меня справишься:
Поменьше размышлений (это мыло)!
Рассказывай истории – малые и большие – как будто они произошли с тобой, сухо, кратко. Пиши прямо то, что хотел написать, не финти.
Старайся избегать оценок. Пусть читатель делает выводы сам.
Описывай подробности со смаком.
Относись иронично к самому себе. Не жалуйся. Щади других.
Но если бьешь, то насмерть.
Был на свете такой-сякой… Симеонов-Пищик.
…
Восьмое марта близко, близко…
Эти, пахнущие папиросами Беломор, совейские сантименты – отвратительны и у Р.
У него, человека, постоянно живущего в России – как и у многих других – есть специфические девиации сознания. Несмотря на то, а может быть и потому что – он их каталогизирует, собирает и даже ими литературно вдохновляется.